— Я тебе ответил, что мне необходимо верить, а потому лучше не спрашивай.
— А вот мне так хватает своего искусства; в нем и заключается моя вера.
— То-то ты пишешь пречистых дев…
— Да, я написал Елену.
— Ну, такой, пожалуй, ее не назовешь…
— Для меня она именно такая. Она мать моего сына…
— И только?
— Всякая мать — пречистая дева, поскольку она мать.
— Ты, кажется, ударился в теологию?
— Черт его знает, но я ненавижу мракобесие и ханжество. Мне сдается, что все это — порождение зависти, и меня, признаться, очень удивляет, что и ты вырядился в общий мундир, ты, который так отличаешься от толпы жалких посредственностей.
— Интересно, интересно, объясни-ка это получше, Авель!
— Все очень просто. Умы примитивные, вульгарные, не могущие возвыситься над посредственностью, не переносят успеха других и стремятся поэтому напялить и на них мундир общепринятой догмы, скроенный по единому образцу, лишь бы те ничем не выделялись. В основе всякой ортодоксии, поверь, будь то в религии, будь то в искусстве, лежит зависть. Все мы имеем возможность одеваться, как нам заблагорассудится, но один шьет себе наряд оттеняющий природное изящество фигуры его владельца, и таким образом привлекает к себе внимание женщин, — другому же человеку, вульгарному и безвкусному, вздумай он подражать, тот же костюм пошел бы как корове седло. Потому-то люди вульгарные, бездарные и безвкусные — а это все завистники — и измыслили некое подобие мундира, некую единообразную моду, а мода — один из видов ортодоксии. Не обманывайся, Хоакин: то, что именуют опасными, безбожными, неправедными идеями, — это лишь те идеи, которые не подходят для нищих разумом, для тех, кто не имеет ничего своего, ни капли оригинальности, а разве только обычный так называемый здравый смысл да запас общепринятых суждений. Всего больше ненавидят они воображение, ибо сами отродясь его не имели.
— А даже если бы так оно и было на самом деле, — воскликнул Хоакин, — разве те, кого презрительно называют вульгарными, примитивными посредственностями, разве не имеют они права на самозащиту?
— А ты помнишь, как в прошлый раз ты защищал в моем доме Каина, этого великого завистника, а потом еще в своей незабываемой речи, которую я и умирая буду помнить, в той речи, которой я так обязан своей репутацией, разве ты не учил нас, не учил меня понимать душу Каина? Но ведь Каин уж ни в коем случае не был примитивным, не был вульгарным, не был посредственностью…
— Зато он был отцом всех завистников…
— Да, но это была совсем иная зависть, ничего не имеющая общего с завистью этих людишек… В зависти Каина было величие; зависть же фанатичного инквизитора — нечто ублюдочно жалкое, ничтожное. И мне грустно видеть тебя среди подобных инквизиторов.
«А ведь он, — размышлял по его уходе Хоакин, — просто читает в моей душе! И притом, кажется, вовсе не подозревает того, что происходит во мне. Он размышляет и говорит, как рисует, не зная, что говорит и что рисует. Он весь — интуиция, хоть я и пытаюсь усмотреть в нем рассудочного ремесленника…»
XVII
Хоакину стало известно, что Авель завел интрижку с одной своей натурщицей, и это еще больше утвердило его в прежнем мнении, что женился он на Елене вовсе не по любви. «Они поженились, — рассуждал Хоакин, — нарочно, чтобы унизить меня. Ведь совершенно очевидно, — продолжал он рассуждать, — что Елена не любит его и не может любить… Она никого не любит, она не способна на нежные чувства; она всего лишь красивый футлярчик для тщеславия… Только из тщеславия и презрения ко мне она вышла за него замуж, из тщеславия или просто из каприза она способна и изменить мужу… Пожалуй, даже со мной, Хоакином, руку которого она когда-то отвергла…» И в нем снова вспыхнуло прежнее чувство к Елене, которое, казалось, и не тлело уже под слоем давно остывшего пепла, которое, казалось, давно заморозил лед ненависти. Да, да, несмотря на все, он продолжал оставаться влюбленным в эту королевскую паву, кокетку, натурщицу своего мужа. Конечно, Антония была во всех отношениях достойнее ее, но Елена осталась Еленой… К тому же месть… Что может быть сладостней мести? Ничто так не согрело бы заледенелое сердце!
И как-то, улучив час, когда Авель отсутствовал, Хоакин отправился к нему домой. Его встретила Елена, та самая Елена, перед обожествленным ликом которой он столь тщетно молил о защите и спасении.
— Авель мне говорил, — сказала ему кузина, — что ты ударился в религию. Это Антония склонила тебя к религии или, наоборот, религия помогает тебе избегать Антонию?
— Не понимаю.
— Дело в том, что мужчины часто становятся благочестивыми либо по наущению своих супруг, либо стремясь под любым предлогом видеться с ними пореже…
— Есть и такие, которые бегут от своих супруг вовсе не для того, чтобы посещать церковь.
— Есть и такие.
— Да, есть. Впрочем, твой муж, который наболтал тебе обо мне, кое-что мог бы по этому поводу порассказать… Да и, кроме того, молюсь я не только в церкви…
— Еще бы! Всякий благочестивый человек должен молиться прежде всего дома.
— Я и молюсь дома. Главные свои молитвы я обращаю к пресвятой деве, которую прошу защитить и спасти меня.
— Мне очень нравится это твое благочестие.
— А ты знаешь, перед чьим образом я возношу свои молитвы?
— Откуда же мне знать…
— Перед образом, который написал твой муж…
Зардевшись, Елена как-то беспокойно взглянула на сына, спавшего в углу кабинета. Внезапность атаки обескуражила ее. Но, несколько оправившись от своего смущения, Елена ответила:
— Знаешь, Хоакин, поступок твой кажется мне бесстыдным и лишь доказывает, что все твое благочестие — всего-навсего непристойный фарс, а может быть, и хуже…
— Клянусь богом, Елена…
— Вторая заповедь гласит: не произноси имя господне всуе.
— И тем не менее я клянусь, Елена, что мое обращение было истинным, я искренне пожелал верить, пожелал защитить себя верой от пожирающей меня страсти…
— Знаю я твою страсть!
— Нет, ты не знаешь ее!
— Отлично знаю. Ты просто ненавидишь Авеля.
— Почему же ненавижу?
— Тебе лучше знать. Ты всегда его терпеть не мог, даже еще до того, как познакомил нас.
— Неправда!.. Неправда!
— Нет, правда, святая правда!
— Но все же почему я должен был его ненавидеть?
— Потому что у него имя, успех… А разве у тебя нет клиентуры? Разве ты мало зарабатываешь на ней?
— Видишь ли, Елена, я открою тебе всю правду, без утайки. Мне этого мало! Я мечтал о настоящей славе, о науке, о том, чтобы имя мое было связано с каким-нибудь необычайным научным открытием…
— Так займись наукой! Чего-чего, а таланта тебе не занимать.
— Займись наукой… займись наукой… Да, Елена, я бы занялся наукой, если бы свою славу я смог сложить к твоим ногам…
— А почему не к ногам Антонии?
— Не будем говорить о ней.
— А, так вот до чего ты докатился! Ты подстерегал, пока мой Авель, — Елена сделала особое ударение на слове мой, — уйдет из дома, чтобы прийти сюда с гнусными объяснениями?
— Твой Авель… твой Авель… Да твой Авель на тебя плюет, если хочешь знать!
— Как? Вдобавок ко всему ты еще и сплетник, наушник, соглядатай?
— У твоего Авеля есть и другие натурщицы, кроме тебя.
— Ну и что из этого? — взорвалась Елена. — Что из того, что у него есть другие? Значит, он умеет их завоевать! Может, ты и в этом завидуешь ему? Уж не оттого ли, что ничего другого тебе не остается, кроме как довольствоваться своей Антонией? А, теперь я понимаю! Только потому, что он сумел найти другую, ты тоже поспешил сюда в надежде получить другую? И ты явился сюда с грязными сплетнями? Тебе не стыдно, Хоакин? Уходи, уходи прочь, Хоакин, меня тошнит от одного твоего вида!
— Ради бога, Елена, пожалей меня… не обрекай на смерть!
— Уходи, уходи, отправляйся в церковь, лицемер, жалкий завистник! Иди, пусть Антония полечит тебя, если тебе так плохо!
— Елена, Елена, ты одна можешь меня вылечить! Поступай как знаешь, Елена, но подумай только, что ты навсегда теряешь человека…
— Неужели ты хочешь, чтобы ради твоего спасения я навсегда потеряла мужа?
— Ну, этого тебе нечего терять; его ты уже потеряла. От тебя ему ничего не нужно. Он не способен тебя любить. Я, только я один люблю тебя, люблю всей душой, люблю с нежностью, о какой ты даже не могла мечтать.
Елена поднялась, подошла к сыну и, разбудив его, взяла на руки; затем, обращаясь к Хоакину, сказала:
— Уходи! Сын Авеля приказывает тебе уйти! Убирайся!
XVIII
Хоакин захандрил еще пуще. Злость на то, что он обнажил свою душу перед Еленой, позор, который довелось ему претерпеть в доме Елены, когда его просто выставили за дверь, из чего он с очевидностью усмотрел, что она всегда его презирала, еще больше разбередили ему душу. Но и тут он сумел взять себя в руки, стремясь обрести в супруге и дочери утешение и поддержку. Однако домашняя жизнь стала казаться ему еще более мрачной, да и сам он стал более желчным и раздражительным.