— Знаю, конечно.
— И ведь статья уже вышла в Европе… Вы читаете по-немецки?
— Немного. Кроме того, на худой конец существуют же программы-переводчики…
— Я пришлю вам ссылку на электронную версию журнала, гляньте. М-м… К чему я это все? Вот какие проблемы приходится решать каждодневно, еч Богдан. Теория — это прекрасно, это благородно, но такая вот каждодневная практика… Скажу вам честно — она очень разрушительно действует на идеалы.
— Да, я понимаю. Все время хочешь как лучше — но что такое это «лучше», никак не ухватить…
— Именно. Вы поняли. Посмотрите материалы… Поговорите с директором института в Димоне — не так давно Ванюшин ездил к нему, просил, как старого друга, разрешения на чтение курса лекций о роли ютаев в создании оружия всенародного истребления. Кстати, тот не разрешил…
— Ванюшин читал подобные лекции у нас. В Дубине, в Обниманске, в Семизарплатинске…
— Он утверждает, что с тех пор сильно ее доработал. Расширил, углубил… учел материалы, которые недавно рассекретили американцы… Я еще не видел текста, но Мустафа говорит — впечатление просто жуткое. Фамилии, фамилии, отчества, браки, разводы… седьмая вода на киселе… кто обрезан, кто не обрезан… В итоге, как вы сами понимаете, — если бы не ютаи, до сих пор ни единого радиоактивного дождя не пролилось бы ни в Америке, ни в Евразии…
— Святые угодники… — пробормотал Богдан. Потом спохватился. — Какой, простите, Мустафа?
— А, я не сказал… Цаньцзюнь[121] Мустафа ибн Шурави. Начальник группы охраны Ванюшина.
— Мусульманин?
Гойберг двумя пальцами покрутил стоящий на столе бокал, а потом поднял и сделал несколько глотков. Будто воду пил.
— Работа щекотливая, — признался он чуть сипло. — Верность долгу и присяге — это, конечно, вещь святая, но… В свое время мы сочли, что ведать охраной человека, который прославлен столь откровенным ютаенелюбием, ютаю не с руки. Все мы люди, и надо это учитывать. Зачем ставить сотрудника в нескончаемо неловкое, даже ложное положение? Постоянные неприятные переживания, накопление обид… И со стороны смотрится нелепо. Малейшая невольная бестактность — и любой скажет: ага, это ютайская месть! Все это чревато срывами, вы понимаете.
— Понимаю, — согласился Богдан.
— Хотели поручить это русскому — в конце концов, ваши единородцы, еч Богдан, третьи по численности в нашем улусе… Но вовремя спохватились.
— В каком смысле?
— В самом прямом, — пожал плечами Гойберг. — Русское ютаелюбие, выстраданное, уже в какой-то мере даже традиционное, вошло в поговорки — вам ли не знать… И тут неизвестно еще, кого лучше было бы поставить: хладнокровного ютая, коего века рассеяния приучили к долготерпению, или пылкого славянина, привыкшего, вы уж меня простите, именно в особо деликатных вопросах рубить сплеча.
Тезис об извечном русском ютаелюбии по первости показался Богдану несколько удивительным, но тут же в голове его запрыгали один за другим примеры, подтверждающие правоту слов директора КУБа. Художники, поэты, выразители народных чаяний… Вот, скажем, еще позапрошлый век: «Всякий пиит Под луной — жид. Всякий художник — Иньский треножник. Токмо лишь тот, Кто пашет и жнет — Трутень и жмот! Гадам прогнившим, Верно прожившим — вечно слихот. Мне — кровью — в полет!»[122]
— В итоге было принято компромиссное решение, назначили Мустафу, — закончил Гойберг. — Очень добросовестный молодой офицер, из прекрасной семьи… Конечно, как и всякое реальное решение, оно не идеально… — Кубист кривовато усмехнулся. — Кстати, вот вам об идеалах, — добавил он.
— Да-да, — невпопад отозвался Богдан.
Там же, поздний вечер
— Ты похудел.
— Правда?
— Правда.
— Ну и хорошо.
— Нет, не хорошо. Ты вроде в отпуске, а вид у тебя замученный.
— Это из-за праздников. Ты же знаешь, я не люблю больших праздников.
— А мне тут нравится. Мы так редко куда-то ездим вот так, все вместе…
— Мне тоже нравится. Люди замечательные. Один Нил Рабинович чего стоит… И Гойберг симпатичный. Только я предпочел бы посидеть с тобой и выпить за шестидесятилетие их улуса вдвоем. От души, но не во дворце, а прямо тут.
— Да, может быть… Но ведь там тоже было интересно. Лучше ведь — и там, и тут. И то, и другое. И Ангелинке все это в радость… Мы так хорошо с нею погуляли по столице, пока ты разбирался с делами.
— Я тоже рад.
— Она получила такие впечатления… На всю жизнь.
— Да, — улыбнулся Богдан в темноту, — я понял.
Почему-то, если начать есть больше, чем всегда, быстро вроде бы наедаешься до отвала — но столь же быстро, куда быстрее обычного, голод снова распускает внутри полные присосок щупальца. Четырех часов не прошло после завершения торжественного обеда, они едва успели вернуться в Яффо и развести по домам патриархов — и проголодались… Покрутились в окрестностях «Галута» и буквально в двух шагах от гостиницы, прямо на Баркашова, набрели на очаровательный ресторан итальянской кухни. Наугад сделали заказы; Богдан, потерявший по дороге весь хмель из головы и уже успевший сызнова по нему соскучиться, спросил еще рюмку коньяку, строго сказав себе в очередной раз: это — последняя… На сцене, изящно играя обтянутым серебряной тканью бедром, юная певица бойко пела в микрофон почти по-итальянски: «Кванта коста, кванта коста, С постовым такого роста, Коза ностра, коза ностра, Спорить запросто непросто…» Ангелина, от усталости и обилия впечатлений — да и свежим воздухом Иерусалима надышавшись вдосталь, — всю дорогу проспала в повозке как убитая; а теперь воспряла и принялась, возбужденная донельзя, описывать Богдану прогулку: «А потом мы зашли туда, где все мужчины такие красивые, такие смешные! Смотрят сквозь тебя, вдаль, и ходят только вот так!..» Не в силах передать увиденное словами, она спорхнула со стула и с уморительной степенностью пошла поперек зала, гордо выпятив живот и надув щеки. Отовсюду на нее смотрели, улыбаясь; Богдану подумалось, что все сразу поняли, кого она изображает, — очень уж получилось похоже. «Ангелина! — громко и строго сказал Богдан. — Ты ведешь себя несообразно!» Дочка, смешавшись, прибежала назад, но успокоиться не могла. «Меа-Шеарим, — с улыбкой напомнила Фирузе дочери. — Так называется тот район — Меа-Шеарим». — «Да! Да! — тараторила Ангелина, едва успевая выговаривать слова; те, будто гоночные повозки на льду, шли юзом, бились бортами, то и дело сминали друг друга. — Меа-Шеарим! Это значит Сто ворот. Я не дразнюсь, пап, я просто показываю! Ты же не видел, а я хочу, чтоб ты увидел! А потом…»
— Тебя что-то гнетет.
Он повернулся на бок и поцеловал ее в теплую шею.
— Нет.
Она помолчала.
— Слушай, Фира, — сказал Богдан. — А может, вам с дочкой на пару-тройку дней совсем в тепло махнуть? Пока я тут разбираюсь. В Эйлат, например? Уж в Красном-то море Ангелинка точно покупаться сможет. Раби Нилыч говорил — там хорошо, рифы, рыбки цветные… И пустыня рядом, столбы Соломона — помнишь фотографии? Красотища! И эта прославленная придорожная харчевня — «Сто первый грамм»…
— Только нам с дочкой без тебя и болтаться по харчевням…
— А что? Вкусно поесть — само по себе хорошо. Женскому желудку мужчина не обязателен.
— Так-то оно так, — ответила жена из темноты, и Богдан по голосу почувствовал, что она улыбается, — да беда в том, что у любящей женщины желудок отдельно перемещаться не умеет. Куда он — туда и все остальное, что по мужчине скучает.
— Не нравится идея?
— Надо подумать. Цветные рыбки — это, конечно, заманчиво.
Она помолчала сызнова.
— Богдан…
— А?
— Это опасно?
— Что?
Она помедлила.
— Я не знаю, что. То, что ты сейчас делаешь.
— Нет.
Он сначала ответил, а потом постарался обдумать ее вопрос.
— Не опасно, — повторил он. — Только очень горько. Как-то… безысходно…
Она согнула ногу и погладила его обнаженным коленом.
— Ты совсем ничего мне не можешь рассказать? — спросила она.
— Совсем, — ответил он.
— А это надолго? — спросила она. Богдан помедлил.
— Мне почему-то кажется, что так или иначе все кончится очень скоро, — ответил он. — Просто я еще не знаю, как.
Она прижалась к нему плотней. Длинные черные жесткие волосы ее щекотали ему щеку. От них пахло свежо и сладко.
— Давай спать, — полувопросительно сказала она.
— Давай, — сказал он. — Только я сначала почту сниму.
Там же, 13-е адара, ночь
Еч Арон был добросовестен и обязателен, как и подобает настоящему кубисту. Бог весть сколько раз и со сколькими он в вечер праздника пригубливал коньяк, но обещание свое сдержал. Материалы и ссылки он послал, едва вернувшись с торжества.
Богдан прочел уже немало работ Ванюшина, но религиозных тем ученый доселе впрямую не касался. К тому же само по себе издание оказалось интересным: Богдан никогда прежде не держал в руках и даже с экрана не просматривал «Ваффен Шпигель» — а судя по всему, это был журнал весьма авторитетный, престижный. Средостение культуры, гнездо властителей дум. Номер, в котором была опубликована работа Ванюшина, открывался большим автобиографическим эссе тамошнего знаменитого писателя, некоего Цитрона Цурюкина[123] «Любите ланды по самые гланды». «Всю жизнь меня призывали любить фатерланд, — писал Цурюкин. — Отец, задроченный старый мудак, правая рука, видите ли, фон Брауна, только и хотевший от жизни, что донести наше концлагерное говно до пыльных тропинок далеких планет, каждое сраное утро орал: фатерланд, фатерланд! Вожатая в гитлерюгенде, замшелая пизда, изводившая нас по утрам физзарядкой и контрастным душем якобы для нашего же здоровья, компенсировала многолетний недоёб тем, что долбила сорок раз на дню: фатерланд, фатерланд… И так меня эти суки, блядь, достали, что я, с моим свободолюбием, высочайшим культурным уровнем и уважением к общечеловеческим ценностям, просто не мог не написать о ландоёбах…»