С 1 по 15 июля 1930 года Мандельштамы отдыхали на озере Севан, в первом в Армении профсоюзном доме отдыха. Из воспоминаний Анаиды Худавердян: «Так как он очень трудно переносил ереванскую жару и духоту, ему предложили отдых на острове Севан, и так Мандельштамы очутились в этом доме отдыха. Супруги Мандельштамы не имели детей, но очень любили и жаждали иметь их. Жена поэта мечтала о сыне <…>. Когда Осип Мандельштам садился за стол работать, она осторожно на цыпочках выходила, прикрывая за собой дверь, манила к себе играющих под окном детей, уводила их подальше, чтобы они “не мешали дяде писать стихи”»[575].
Последняя процитированная нами фраза как будто позволяет предположить, что именно на Севане к Мандельштаму после пятилетнего перерыва вернулись стихи. Скорее всего, однако, это произошло чуть позже. Во всяком случае, Кузину, вернувшись в Ереван, Осип Эмильевич никаких новых стихов не читал. «Последние дни в Эривани прошли в бесконечных разговорах и планах на будущее, – вспоминал Борис Сергеевич. – Ехать в Москву добиваться чего-то нового, какого-то устройства там или оставаться в Армении? Трудно сосчитать, сколько раз решение этого вопроса изменялось. Но ко дню моего отъезда было решено окончательно. Возможно только одно: остаться здесь. Только в обстановке древнейшей армянской культуры, через врастание в жизнь, в историю, в искусство Армении (имелось, конечно, в виду и полное овладение армянским языком) может наступить конец творческой летаргии. Возвращение в Москву исключено абсолютно»[576].
Этот фрагмент из воспоминаний Кузина многое объясняет и предсказывает в «зрелом Мандельштаме», хотя поэт и его жена в итоге в Армении не остались («В год тридцать первый от рожденья века / Я возвратился, нет – читай: насильно / Был возвращен в буддийскую Москву. / А перед тем я все-таки увидел / Библейской скатертью богатый Арарат / И двести дней провел в стране субботней, / Которую Арменией зовут» – из мандельштамовского стихотворения 1931 года).
Приход к новым стихам стал возможен только благодаря выходу из писательского мира и отказу от прежних, «литературных» интересов. Равно как и дружба с Кузиным была важна как дружба с человеком, сознательно и ревниво оберегавшим себя «от вступления на “литературное поприще”» (собственная кузинская аттестация)[577]. В порыве отречения от «литературных интересов» Мандельштам был чуть ли не готов отказаться от русского языка во имя армянского (в посвященном Кузину стихотворении «К немецкой речи» он признавался в своем желании «себя губя, себе противореча», «уйти из нашей речи / За все, чем я обязан ей бессрочно»).
Характерно, что в писавшемся в апреле 1931 года «Путешествии в Армению» подробно говорится о биологии и живописи, но не о литературе. Фрагмент о Маяковском, может быть, не желая вступать в соревнование с Борисом Пастернаком, только что опубликовавшим свою «Охранную грамоту», автор «Путешествия в Армению» в окончательный текст не включил.
От утопических крайностей своего нового настроения Мандельштам очень быстро отошел. Из мемуаров Кузина: «Когда я напомнил, что решение остаться в Армении было окончательным, О.Э. воскликнул: “Чушь! Бред собачий!” Словно речь шла действительно о чем-то, приснившемся в бредовом сне»[578]. Но кое-что в мироощущении и в стихах поэта поменялось коренным образом.
Нужно еще заметить, что возвращение Мандельштама к писанию стихов в октябре 1930 года после пятилетнего молчания совпало с очередным ужесточением политического режима страны Советов, сигналом к которому послужил XVI съезд ВКП(б). В номере «Известий» от 1 октября была опубликована зубодробительная статья К. Радека «Социалистические ударники против капиталистических подрывников»[579]; в номере от 31 октября – большая редакторская передовица «О двурушничестве»[580]. В промежутке между началом и концом месяца вся советская печать дружно громила «правый уклон» партии, осужденный на съезде.
Стоит ли удивляться, что новый Мандельштам начался со строк
Куда как страшно нам с тобой,Товарищ большеротый мой!
из стихотворения, обращенного поэтом к жене и написанного в Тифлисе в октябре 1930 года? Октябрем этого же года помечено и стихотворение, в котором тема страха перед действительностью убрана из текста в подтекст:
Не говори никому,Все, что ты видел, забудь –Птицу, старуху, тюрьмуИли еще что-нибудь…
Или охватит тебя,Только уста разомкнешь,При наступлении дняМелкая хвойная дрожь.
Вспомнишь на даче осу,Детский чернильный пеналИли чернику в лесу,Что никогда не сбирал.
По меткому наблюдению К.Ф. Тарановского, «<т>риада “птица, старуха, тюрьма”» в первой строфе «автобиографична. Это воспоминание о заключении во врангелевскую тюрьму в Феодосии (в конце 1919 или в начале 1920 года), по обвинению, угрожавшему поэту расстрелом»[581].
Тарановский акцентирует внимание и на том, что вторая строфа стихотворения «Не говори никому…» «начинается противительным союзом или (“а не то”), звучащим как угроза. Тема этой строфы – страх перед расстрелом»[582]. Только-только возвратившийся в поэзию Мандельштам сразу же призывает себя к молчанию: разворачивающиеся в стране события требовали от всякого говорящего предельной осторожности.
В соответствии с отлаженной советской схемой в каждой профессиональной области в октябре 1930 года отыскивались свои «правые уклонисты», чтобы публично клеймить их позором. Не стала исключением и писательская среда. Уже в номере от 4 октября 1930 года «Литературная газета» начинает публикацию длиннейшего «письма секретариата РАПП» «всем ассоциациям пролетарских писателей» «о развертывании творческой дискуссии»[583]. В этом «Письме», разумеется, не обошлось без главки «Правая и “левая” опасности в пролетарской литературе на нынешнем этапе».
23 октября к разговору подключилась «Правда», напечатавшая коллективную статью участников мапповского кружка рабочей критики «Натиск» под заглавием «Против правого уклона внутри РАПП (О книгах и статьях В. Ермилова)»: «В литературное движение вливаются новые сотни и тысячи рабочих-ударников. В целях их воспитания необходимо с еще большей силой развернуть идейную борьбу за генеральную линию партии в литературе, в основном правильно проводимую РАПП, против искажений этой линии справа и “слева”. Надо развернуть действительную самокритику, действительно “невзирая на лица”. Наиболее ярким, хотя и не единственным носителем системы правооппортунистических взглядов внутри РАПП является тов. Ермилов, книга которого “За живого человека в литературе” (равно как и его последующие статьи) осталась до сих пор совершенно не разоблаченной и даже рекомендована ГУС для школьных библиотек <…>. Ермилов заявил, что Гумилева – этого активного белогвардейца, оголтелого врага рабочего класса – “революция просто не интересовала, оказалась лежащей вне его личности” <…>. Задача заключается в том, чтобы <…> очистить наше движение от ермиловщины, лицемерно прикрывающей свою правооппортунистическую сущность заявлениями о согласии с основной линией РАПП»[584].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});