И мне (потом, когда я вспоминала эти зрелища) всегда казалось, что они были частью каких-то огромных похорон всего девятнадцатого века. Так хоронили в 90-х годах последних младших современников Пушкина. Это зрелище при ослепительном снеге и ярком царскосельском солнце – было великолепно, оно же при тогдашнем желтом свете и густой тьме, которая сочилась отовсюду, бывало страшным и даже как бы инфернальным.
Анна Ахматова, Из «Записных книжек»
* * *
Я теперь живу не там…
ПушкинРоссия Достоевского. ЛунаПочти на четверть скрыта колокольней.Торгуют кабаки, летят пролетки,Пятиэтажные растут громадыВ Гороховой, у Знаменья, под Смольным.Везде танцклассы, вывески менял.А рядом: «Henriette», «Bazile», «Andrй»И пышные гроба: «Шумилов-старший».Но, впрочем, город мало изменился.Не я одна, но и другие тожеЗаметили, что он подчас умеетКазаться литографией старинной,Не первоклассной, но вполне пристойнойСемидесятых, кажется, годов.
Особенно зимой, перед рассветом,Иль в сумерки – тогда за воротамиТемнеет жесткий и прямой Литейный,Еще не опозоренный модерном,И визави меня живут – НекрасовИ Салтыков… Обоим по доскеМемориальной. О, как было б страшноИм видеть эти доски! Прохожу.
А в Старой Руссе пышные канавы,И в садиках подгнившие беседки,И стекла окон так черны, как прорубь,И мнится, там такое приключилось,Что лучше не заглядывать, уйдем.Не с каждым местом сговориться можно,Чтобы оно свою открыло тайну(А в Оптиной мне больше не бывать…).
Шуршанье юбок, клетчатые пледы,Ореховые рамы у зеркал,Каренинской красою изумленных,И в коридорах узких те обои,Которыми мы любовались в детстве,Под желтой керосиновою лампой,И тот же плюш на креслах…
Все разночинно, наспех, как-нибудь,Отцы и деды непонятны. ЗемлиЗаложены. И в Бадене – рулетка.
И женщина с прозрачными глазами(Такой глубокой синевы, что мореНельзя не вспомнить, поглядевши в них),С редчайшим именем и белой ручкой,И добротой, которую в наследствоЯ от нее как будто получила, —Ненужный дар моей жестокой жизни…
Страну знобит, а омский каторжанинВсе понял и на всем поставил крест.Вот он сейчас перемешает всеИ сам над первозданным беспорядком,Как некий дух, взнесется. Полночь бьет.Перо скрипит, и многие страницыСеменовским припахивают плацем.
Так вот когда мы вздумали родитьсяИ, безошибочно отмерив время,Чтоб ничего не пропустить из зрелищНевиданных, простились с небытьем.
Сентябрь 1940 – октябрь 1943 гг., Ленинград – ТашкентКонстантин Сомов. Портрет А.С. ПушкинаПУШКИН
Кто знает, что такое слава!Какой ценой купил он право,Возможность или благодатьНад всем так мудро и лукавоШутить, таинственно молчатьИ ногу ножкой называть?…
7 марта 1943, Ташкент
После свидания на вокзале в Ташкенте Анна получила от Пунина письмо, оно ее потрясло. Николай Николаевич наконец-то высказал Анне Андреевне все, о чем молчал, думая, что она и так все-все понимает в течение 20 лет.
Н. Н. Пунин – А. А. Ахматовой
«14 апреля 42
Самарканд, больница
Здравствуйте, Аня!
Бесконечно благодарен за Ваше внимание и растроган; и это заслужено. Все еще в больнице не столько потому – что болен, сколько оттого, что здесь лучше, чем на воле… Есть мягкая кровать, и кормят, хотя и неважно, но даром. И спокойно. Я еще не вполне окреп, но все же чувствую себя живым и так радуюсь солнечным дням и тихо развивающейся весне. Смотрю и думаю: я живой. Сознание, что я остался живым, приводит меня в восторженное состояние, и я называю это – чувством счастья. Впрочем, когда я умирал, то есть знал, что я непременно умру – это было на Петровском острове у Голубевых, куда на время переселился, потому что там, как мне казалось, единственная в Ленинграде теплая комната – я тоже чувствовал этот восторг и счастье. Тогда именно я думал о Вас много. Думал, потому что в том напряжении души, которое я тогда испытывал, было нечто – как я уже писал Вам в записочке – похожее на чувство, жившее во мне в 20-х годах, когда я был с Вами. Мне кажется, я в первый раз так всеобъемлюще и широко понял Вас – именно потому, что это было совершенно бескорыстно, так как увидеть Вас когда-нибудь я, конечно, не рассчитывал, это было действительно предсмертное с Вами свидание и прощание. И мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и потому совершенна как Ваша: от первых детских стихов (перчатка с левой руки) до пророческого бормотания и вместе с тем гула поэмы. Я тогда думал, что эта жизнь цельна не волей – и это мне казалось особенно ценным – а той органичностью, то есть неизбежностью, которая от Вас как будто совсем не зависит. Теперь этого не написать, то есть всего того, что я тогда думал, но многое из того, что я не оправдывал в Вас, встало передо мной не только оправданным, но и, пожалуй, наиболее прекрасным. […] В Вашей жизни есть крепость, как будто она высечена в камне и одним приемом очень опытной руки. Все это, я помню, наполнило меня тогда радостью и каким-то совсем необычным, не сентиментальным умилением, созерцательным, словно я стоял перед входом в Рай (вообще тогда много было от «Божественной Комедии»). И радовался не столько за Вас, сколько за мироздание, потому что от всего этого я почувствовал, что нет личного бессмертия, а есть бессмертное. Это чувство было особенно сильным. Умирать было не страшно, и я не имел никаких претензий персонально жить или сохраниться после смерти. Почему-то я совсем не был в этом заинтересован; но что есть Бессмертное и я в нем окажусь – это было так прекрасно и так торжественно. Вы казались мне тогда – и сейчас тоже – высшим выражением Бессмертного, какое я только встречал в жизни. В больнице мне довелось перечитать «Бесов». Достоевский, как всегда, мне тяжел и совсем не для меня, но в конце романа как золотая заря, среди страшного и неправдоподобного мрака, такие слова: «Одна уже всегдашняя мысль о том, что существует нечто безмерно справедливейшее и счастливейшее, чем я, уже наполняет и меня всего безмерным умилением – и славой, – о, кто бы я ни был, что бы ни сделал! Человеку гораздо необходимее собственного счастья знать и каждое мгновение веровать в то, что есть где-то уже совершенное и спокойное счастье для всех и для всего…» и т. д. Эти слова – почти совершенное выражение того, что я тогда чувствовал. Именно – «и славой», именно – «спокойное счастье». Вы и были тогда выражением «спокойного счастья славы». Умирая, я к нему приближался. Но я остался жить, я сохранил и само то чувство и память о нем. Я так боюсь его теперь потерять и забыть и делаю усилия, чтобы этого не случилось, чтобы не случилось того, что так много раз случалось со мной в жизни: Вы знаете, как я легкомысленно, не делая никаких усилий, даже скорее с вызовом судьбе, терял лучшее, что она, судьба, мне давала. Солнце, которое я так люблю после ледяного ленинградского ада, поддерживает меня и мне легко беречь перед этой солнечной славой это чувство бессмертного. И я счастлив».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});