своим телом. Я скатилась с футона на пол, толчком поднялась, оперлась на стену и поползла по коридору к телефону. Я свернулась комочком, потому что резь в животе была невыносимой, а поясница болела так, словно ее сжали раскаленными щипцами; я набрала Стоуна.
– Я обернулась и увидела, что за мной тянется кровавый след, похожий на картину Джексона Поллока: точки и брызги на полу, мазки на стене.
– Стоун, я умираю, – сказала я, стоило ему поднять трубку.
– Снова?
– Стоун, мне конец. Я знаю, что говорила то же самое в субботу, и прости, что разбудила, но повсюду кровь, меня трясет, все болит, и я правда умираю, я думаю, мне нужно к врачу.
– Может быть, это месячные?
– Может быть, я умру, и если ты сейчас же не приедешь и не отвезешь меня в больницу, в моей смерти будешь виноват ты.
Стоун был не из тех, кто сможет оспорить столь извращенную логику. Было 19 октября 1987 года. Я доехала на такси до больницы в одной ночной рубашке, на которую натянула свитер. Везде была кровь, меня рвало на пол. Бедняги, которые ждали вместе со мной в приемной, наверное, хотели бы оказаться со своей неотложкой в другом месте, на меня даже смотреть было мерзко. Фондовый рынок[232] как раз упал на 508 пунктов. Позже я отмечу, что мы с рынком рухнули одновременно.
Я лежала на смотровой кушетке в одном из кабинетов приемного отделения и орала: «Я умираю! Я умираю!» Ужасная, острая резь в животе, словно в меня со всех сторон тыкали ледорубами, и вдруг медсестра говорит: «Милочка, ты не умираешь. Вообще-то умирает твой ребенок».
«Мой ребенок?» Я заплакала. Я плакала и плакала. Я думала, что проплачу девять месяцев. Стоун давно уехал, и вот я здесь, одна в стерильной комнате, полной флюоресцентного света, незнакомые люди говорят мне, что я беременна, скорее всего, уже пару месяцев как. Я даже не знала, что ношу в себе ребенка, я узнала только потому, что потеряла его.
Я все теряю.
Как я вообще могла быть беременна? «Джек», – подумала я. Больше некому. Хотя Стоун пару ночей назад – он думал, что секс поможет мне заземлиться, но кроме них двоих, вариантов нет. Даже с Джеком – я не помню, когда или где это произошло, что это вообще произошло. Но, видимо, да. История знает только одну Деву Марию, и у нее выкидыша не было.
– Повезло девочке. – Я услышала голос доктора в соседней комнате, где она готовила инструменты для выскабливания. – Теперь не придется делать аборт.
Аборт?! Я поверить не могла, что она так про меня подумала. Может, я бы это и сделала, а может, отдала бы ребенка на усыновление. Может, я бы даже стала грубоватой матерью-одиночкой, отвозила бы коляску с малышом в ясли по пути на занятия, кормила грудью в парке, встречалась бы только с теми парнями, которым нравятся дети. А может быть, я бы сделала аборт. Но как можно убить зарождающуюся в тебе любовь, когда в твоей жизни так мало любви? Я бы скорее себя убила. Я бы скорее убила эту женщину, стоящую надо мной с понимающей улыбкой, хотя она ничего не понимает. Вообще я бы убила нас обеих. И ото всех этих смертей мне хотелось разрыдаться.
Что я и сделала. Я плакала так сильно, что в конце концов мне дали ксанакс, чтобы немного успокоить. Через два часа, когда лучше так и не стало, добавили валиум. Когда и это меня не успокоило, в меня запихнули что-то вроде хлорпромазина[233] и сказали, что следующие несколько дней я проведу в больнице.
Никто не говорил, что с ней такое. Она лежала в кровати, глодала взглядом розовые стены, глотала розовые таблетки, что ей давала медсестра в белом. После зеленых таблеток, перед желтыми. И синева под глазами.
Я провела в больнице только одну ночь. Мне казалось, что прошли дни или даже годы, потому что я была напичкана таблетками, растеряна и большую часть времени не понимала, где я и что происходит, – наверное, все лучше, чем истерика. Дежурный психолог пришел поговорить со мной, у меня взяли кровь, в рот совали градусник и пару раз приносили еду, но в остальном никто меня не трогал. Когда моя соседка Саманта заглянула меня проведать и спросила, что со мной делают, я сказала: «Пичкают таблетками и дают спать».
«Что за Средневековье!» – возмутилась Саманта. Она впала в ярость и твердила, что мне нужен психолог, а не таблетки. Я была слишком измучена, чтобы объяснить ей, что, скорее всего, я слишком измучена для чего бы то ни было, кроме таблеток. Меня поразило, что, хотя мы с Самантой были знакомы совсем недавно – в сентябре кто-то из общих друзей нас свел, и мы стали соседками по квартире, – но между нами уже установилась особая связь, как между старшей и младшей сестрами. Саманта была старше меня на пару лет и только что вернулась после года, проведенного за границей, в Лондоне, где она занималась продажей облигаций в инвестиционном банке. Сейчас она внештатно работала на ту же компанию в Бостоне, вдобавок к составлению бумаг для предвыборной кампании Дукакиса[234] представляла интересы колумбийского диссидента по имени Бруклин Ривера[235], по выходным летала в Миннесоту на свидания с одним из сыновей Уолтера Мондейла[236] и даже не думала сбавлять обороты в учебе. Пару раз в неделю она даже выбиралась на пробежку.
Саманта часто рассказывала мне, что когда-то в прошлом тоже пережила депрессию и отчаяние, что по ночам плакала от одиночества в квартире своего бойфренда в Лондоне, даже лежа рядом с ним, что она могла встать и уйти посредине званого ужина, даже не извинившись, потому что ей хотелось разрыдаться безо всяких причин. Она говорила мне все это и пыталась убедить, что я тоже могу справиться с тем, что приносит мне боль. Но мне сложно было поверить, что я когда-нибудь стану такой же цельной, как Саманта. Саманта, которая собиралась провести зимние каникулы, путешествуя по Никарагуа и Сальвадору, чтобы уточнить факты для своей диссертации о послевоенной дипломатии между Центральной Америкой и британским правительством. Саманта даже не знала испанского, но эта помеха не могла пошатнуть ее невозмутимости. Мне же, лежащей на больничной койке, сама идея отправиться куда бы то ни было с минимальным знанием языка, особенно в регион, где, как известно, трупы обнаруживали в туалетах на заправках, казалась задачей, выполнение которой потребует больше энергии, чем я смогу