Вдруг Катрин вздрогнула и замерла на месте. Бессознательным движением она запахнула на груди косынку, словно струя ледяного ветра внезапно пронизала ее до мозга костей. И хотя в теплом воздухе не ощущалось ни малейшего движения, и вечерняя свежесть ближних полей не долетала сюда, девочка почувствовала, как смертельный холод охватывает ее с головы до ног: в молодом нищем она вдруг узнала Орельена! «Нет, нет, не может этого быть!
Орельен давно спит в своей лачуге или помогает какому-нибудь огороднику пропалывать грядки. Орельен слишком горд, чтобы просить милостыню!»
Медленно, как во сне, Катрин двинулась дальше. Теперь верующие выходили из церкви целыми группами и то и дело заслоняли от нее нищего. Подойдя к паперти, Катрин подумала: «Хоть бы его там уже не было!» Но нет, он стоял на месте, стоял согнувшись, словно у него был горб, и все так же униженно протягивал руку. Чувствуя, что не в силах пройти мимо, Катрин прислонилась к стене у дверей какого-то дома. Отсюда, никем не замеченная, она могла наблюдать за тем, что происходило у входа в храм.
Да, сомнений больше нет: это действительно Орельен, это он просит милостыню, тот самый Орельен, который краснеет от гнева, когда говорит о милосердии богачей! Орельен, который каждое воскресенье приносит ей медные су! Катрин словно оцепенела от изумления, раскаяния, гнева, печали и странного чувства, которое не могла ни понять, ни назвать. Была ли то тревога? Или смутное восхищение? Пожалуй, и то и другое, но сплетенные так тесно, что разъединить их было невозможно. «Стыдно!.. Ах, как мне стыдно — и за него… и за себя!»
Последние прихожане выходили из церковных дверей; одна из женщин вернулась назад и подала Орельену милостыню.
Катрин показалось, что она слышит его униженное «спасибо». Как он должен ненавидеть этих благодетелей!
Нищий подождал еще минуту, но больше никто не появлялся в дверях храма.
Тогда он выпрямился и провел рукой по лицу.
Перед Катрин снова стоял прежний Орельен, такой, каким она знала его столько лет: прямой, стройный, серьезный. Он спустился с паперти, остановился, пошарил рукой в кармане, достал собранные монеты, пересчитал их, снова засунул в карман и пошел не спеша по улице. Когда он поравнялся с дверью, за которой пряталась Катрин, девочка окликнула его. Он вздрогнул, как от удара, и побледнел.
— Я заходила сюда по поручению хозяев, — сказала она. Орельен помолчал минуту, еще не опомнившись от неожиданности, и пробормотал:
— А я решил прогуляться перед сном; погода уж больно хороша.
Они шли рядом по улице и молчали. «Сказать ему, что я видела?» — думала Катрин. Но если она скажет, решится ли Орельен показаться ей когда-нибудь на глаза? А если не скажет, то ложь эта всегда будет стоять между ними, как стена, и тогда… тогда им лучше совсем не видеться. Дойдя до Ла Ганны, Орельен спросил:
— Ты только что вышла из тех дверей, когда окликнула меня?
— Да. А почему ты спрашиваешь?
— Просто так. И долго ты пробыла у этих людей?
— Не знаю. Точно не знаю.
— Народ уже выходил из церкви?
— Нет еще.
В сгущавшихся сумерках Катрин показалось, что лицо ее спутника теряет понемногу свое напряженное выражение. Он торопливо заговорил о работе на фабрике, о Жюли, которая с каждым днем становится кокетливее, о соседях по Ла Ганне…
Катрин не мешала ему говорить: она просто не слушала его. Скоро они расстанутся, думала девочка, и если она не соберется с духом и не скажет Орельену правду, дружбе их придет конец… У поворота на тропинку, которая вела к дому-на-лугах, они распрощались.
— До воскресенья, Кати!
— До воскресенья.
В это воскресенье она ни за что не возьмет деньги, которые он захочет ей отдать. Но если она промолчит сегодня, Орельен будет каждый вечер, до самого воскресенья, стоять на паперти с протянутой рукой. И в этом будет ее, только ее вина!
Сделав несколько шагов по тропинке, Катрин вдруг обернулась:
— Орельен!
Но крик застрял у нее в горле. Орельен, конечно, ничего не услышал.
Катрин побежала обратно. Она спотыкалась о камни, колючие ветви кустарников хлестали ее по лицу и рукам. Ее удивляло, что она никак не может догнать Орельена; наверно, он тоже бросился бежать от того места, где они расстались. Катрин остановилась, снова крикнула. Далеко впереди послышался голос Орельена. Она снова кинулась вперед. Теперь она отчетливо слышала, как он кричит: «Я иду! Я сейчас!» И внезапно Орельен возник перед Ней. Оба запыхались от быстрого бега и тяжело дышали.
— Что случилось? Ты напугала меня, Кати. Ты ушиблась?
Что сказать ему теперь? Позвать человека обратно ночью для того, чтобы заявить: «Я видела, как ты просил милостыню у церковных дверей», бессмысленно, грубо, жестоко. Она сказала:
— Я видела, как ты просил милостыню у церковных дверей.
На тропинке, окаймленной с обеих сторон высокими живыми изгородями, царила темнота. От этого Катрин было легче говорить: ей казалось, что и для Орельена так лучше — мрак скрывал его унижение. Но голос его, когда он заговорил, звучал глухо и хрипло:
— Я знал, что когда-нибудь попадусь, но никогда не думал, что ты первая увидишь меня…
— Мне известно, что все наши бывшие соседи по Ла Ганне ходят собирать милостыню, но ты! Отец запрещал нам попрошайничать даже тогда, когда дома нечего было есть.
Орельен молчал. Она угадывала в темноте очертания его фигуры. «Пусть он скажет хоть слово, пусть выругается, пусть рассердится — все, что угодно, только бы не молчал. Боже мой, а вдруг он плачет, плачет беззвучно? Орельен, Орельен, я не хотела быть жестокой, я не хотела оскорбить тебя! Скажи хоть слово!»
Но язык отказывается повиноваться ей, она не может даже протянуть к нему руку… Вдруг Орельен поворачивается и большими шагами уходит прочь.
Опомнившись, девочка бросается за ним:
— Орельен, Орельен!
Голос вернулся к ней, но слишком поздно.
— Орельен! Не уходи! Подожди меня! Не сердись!
В ответ он лишь ускоряет шаг. Катрин трудно бежать в потемках в своих тяжелых деревянных сабо.
— Орельен, я знаю, ты делал это для того, чтоб помочь мне… чтоб я не отдавала сестренок в приют… Орельен, не уходи так, подожди…
Споткнувшись о камень, Катрин падает и стукается лбом о дерево. Удар так силен, что в голове у нее помутилось. Придя в себя, она чувствует, как две дрожащие руки берут ее за плечи, поднимают с земли; чье-то лицо склоняется над ней, смутно белея в темноте.
— Кати, ты ушиблась? Ну и болван я, Кати! Где у тебя болит?
Нет, нет, ей совсем не больно, она не замечает даже боли от ссадины на лбу. Орельен вернулся! Орельен не сердится на нее! Орельен ее друг! Он берет ее за руку и бережно ведет по тропинке к дому-на-лугах. Время от времени он снова спрашивает ее с тревогой:
— Ты ушиблась? Тебе больно?
Чтобы успокоить его, она крепко сжимает ему руку. По правде сказать, она даже рада этой царапине на лбу, этой боли. Теперь, думает она, мы квиты.
Никогда больше не станут они говорить об этом вечере. Но когда на пороге дома он желает ей спокойной ночи, она не может удержаться от вопроса:
— А эти яйца, эти овощи, эти цыплята, которые ты мне приносил?..
Секунду он колеблется, потом говорит с вызовом:
— Я их воровал.
— Ты их… — Катрин ошеломлена не столько этой новостью, сколько горделивым тоном признания.
Она не решается повторить «воровал» и заканчивает:
— …ты их брал?
— Ты хочешь, чтобы я больше их тебе не приносил? — спрашивает Орельен уже мягче.
— Да, не надо. Не надо ничего больше брать…
И, боясь, что Орельену снова почудится упрек в ее словах, Катрин придвигается к нему вплотную и, обняв рукой за шею, крепко целует в обе щеки: сначала в правую, потом в левую. Он поворачивается и, не говоря ни слова, уходит.
Катрин стоит на пороге дома и прислушивается к удаляющимся шагам. Через минуту до нее долетает его голос. Орельен поет, уходя по тропинке в ночную темноту.
Часть пятая. Королевская фабрика
Глава 44
Старая глициния раскинула свои мощные узловатые ветви вдоль красных кирпичных стен фарфоровой фабрики. По утрам, прежде чем войти в мастерскую, Катрин радостно смотрела на синие кисти цветов: синие, словно глаза отца, словно небо в это жаркое летнее утро, так манившее убежать на весь день в поля, до первых вечерних звезд. Сладковатый запах цветочных гроздьев упрямо преследовал ее, будто хотел сказать: «Смотри, какая чудесная погода, Кати!
Это же лето, лучшая пора года». Катрин и сама видит, что летний день прекрасен. Но фабричный колокол начинает громко звонить; язык его раскачивает за веревку все тот же горластый краснолицый сторож, и рабочие бегут сначала к зданию фабрики по красно-белой дороге, а потом по просторному, тоже красно-белому двору, красному от глины и белому от фарфоровой пыли. Сторож на ходу наподдает мальчишкам, которые, по его мнению, не слишком торопятся войти в мастерские.