Это же лето, лучшая пора года». Катрин и сама видит, что летний день прекрасен. Но фабричный колокол начинает громко звонить; язык его раскачивает за веревку все тот же горластый краснолицый сторож, и рабочие бегут сначала к зданию фабрики по красно-белой дороге, а потом по просторному, тоже красно-белому двору, красному от глины и белому от фарфоровой пыли. Сторож на ходу наподдает мальчишкам, которые, по его мнению, не слишком торопятся войти в мастерские.
Орельен предупреждал ее: «Фабрика немного похожа на школу».
И верно, Катрин взяли сюда ученицей. Она обучается ремеслу, все время опасаясь, что слишком медленно усваивает его, и с нетерпением ждет того дня, когда ее наконец переведут из учениц в работницы.
Катрин поступила на фабрику по рекомендации дядюшки Батиста. Старый мастер здесь сила: он лучший формовщик во всей Ла Ноайли, и ему по сей день не могут найти достойного преемника. Поэтому слово его имеет немалый вес у хозяина фабрики господина де ла Рейни. Дядюшка Батист без труда получил у него разрешение, чтобы Катрин приняли ученицей в формовочную мастерскую.
Фабрика вызывала у девочки смешанное чувство страха и восторга. Страха перед машинами, их мощью, грохотом и стремительным движением; страха перед множеством незнакомых людей, которые кричали, смеялись, ругались и были так непохожи на ее отца и других крестьян; страха перед работницами, вечно готовыми позлословить и позубоскалить, страха перед другими учениками, которые, подражая взрослым, старались казаться задиристыми и заносчивыми.
Но страхи Катрин таяли с каждым днем. Она еще испытывала их в ту минуту, когда под звон фабричного колокола входила в мастерскую. Но стоило ей усесться на свое место, как она начисто забывала о терзавших ее опасениях. Более того, ее охватывала неподдельная гордость, которая согревала сильнее, чем солнечные лучи, падавшие сквозь пыльные стекла высоких окон, — гордость от сознания, что она принадлежит к этому новому миру, «миру труда, миру будущего», как сказал ей с пафосом, громко стуча кулаком по столу, дядюшка Батист в тот памятный вечер в доме-на-лугах, когда он уговорил ее стать ученицей на фабрике. Катрин училась наполнять металлические формы каолиновой массой и немного погодя, раскрыв форму, словно двустворчатую раковину, доставать оттуда тонкие, изящно выгнутые ручки, которые она затем проворно приклеивала к чашкам, выстроившимся перед ней рядами на низеньком столике. Первое время Катрин накладывала в форму слишком много массы, и каолин вытекал из створок, что неизменно вызывало едкие замечания со стороны работницы, руководившей обучением Катрин. Тетушка Трилль, женщина лет пятидесяти, с всклокоченными волосами и редкими зубами, имела дурную привычку кричать и браниться из-за всякого пустяка. Дядюшка Батист предупреждал Катрин: «Пусть дерет горло сколько влезет, не обращай внимания. Но она славная женщина, вот увидишь!» Старый рабочий оказался прав. Катрин поняла это, когда тетушка Трилль, ворча и брюзжа, добавила к чашкам Катрин дюжину собственных готовых чашек.
— Но, мадам Трилль, это же ваши чашки!
— Тебе что за дело? — прорычала тетушка Трилль.
Благодаря влиянию дядюшки Батиста хозяин фабрики, господин де ла Рейни, обещал платить Катрин за работу, хотя она числилась ученицей, а ученики на фабрике жалованья не получали. Катрин платили одно су за каждую дюжину сделанных чашек, но, если она разбивала чашку или ручку, с нее вычитали их стоимость. Поэтому на первых порах движения девочки казались иной раз слишком осторожными.
— Ты что, чашку в руках держишь или святое причастие? — спрашивала ее насмешливо тетушка Трилль. И добавляла: — При такой быстроте, девка, миллионершей тебе не стать!
Придвигая дюжину своих чашек к Катрин, тетушка Трилль обычно делала такое свирепое лицо, что девочка не смела даже поблагодарить ее за щедрый подарок. Если же она все-таки пыталась сказать «спасибо», старая работница принималась ругать на чем свет стоит нынешнюю молодежь, «которая не умеет и никогда не научится работать как следует». Поэтому Катрин почитала за благо отворачиваться в сторону, если замечала, что тетушка Трилль собирается придвинуть к ней несколько готовых к обжигу чашек. Когда же девочка решалась наконец бросить на старую работницу робкий взгляд, та уже улыбалась ей во весь свой беззубый рот.
Катрин думала о медных су, которые Орельен выпрашивал для нее на церковной паперти, о белом хлебе и сладостях, которые Аделаида Паро оставляла для нее в потайном месте, о «дарах природы» крестной Фелиси, а теперь вот об этих чашках, которые явно сокращали заработки тетушки Трилль… Она вспоминала застенчивые жесты, когда они, эти добрые люди, протягивали ей свои подарки, и, сама не зная почему, начинала думать о первых птичьих песнях, еще неуверенных, словно погода в начале весны, и вместе с тем прекрасных, словно хрустальный звон мартовской капели…
— Кто только сосватал мне эту разиню? Ты что, спишь, милочка моя?
Трубный голос тетушки Трилль обрушивался на Катрин словно грохот барабана. Очнувшись от своих мечтаний, девочка смущенно разглядывала стоявшую перед ней чашку, к которой она приклеила ручку не тем концом.
Тетушка Трилль возмущенно пожимала плечами и придвигала к юной ученице пару собственных чашек.
— Карман твой все равно пострадает, — говорила она, стараясь перекричать грохот шкивов и приводных ремней. — Испорченная чашка стоит дороже двух дополнительных, которые запишут на твой счет. — И скрипучим голосом, словно отвечая на чей-то молчаливый упрек, добавляла: — Э, что ты хочешь? Не могу же я отдать тебе все свои чашки, а к ним еще сорочку в придачу!
Притворный гнев тетушки Трилль улетучивался как дым, и, добродушно смеясь, она заканчивала:
— Ну, малютка, за работу!
Катрин старалась изо всех сил, проворно и ловко приклеивая к чашкам из необожженной глины ручки, которые она вынимала из металлических форм.
Закончив дюжину чашек, девочка брала их снова одну за другой и узкой тупой лопаточкой снимала натеки фарфоровой массы в тех местах, где она только что приклеила ручки.
— Одно удовольствие глядеть, как ты работаешь, — говорила ей тетушка Трилль, широко улыбаясь беззубым ртом.
* * *
Катрин любила свою работу, но ничуть не огорчалась, когда тетушка Трилль посылала ее с каким-нибудь поручением в другую мастерскую. Испокон веку на фабрике считалось за правило, что ученики обязаны выполнять мелкие поручения мастеров, к которым они приставлены. Тетушка Трилль иной раз тоже просила свою юную ученицу оказать ей небольшую услугу: то отнести завтрак приятельнице, то дать знать в соседнюю мастерскую, что запас готовых чашек у них на исходе.
— Берегись приводных ремней! — кричала вслед Катрин старая работница. И не слушай глупостей, которые будут говорить тебе мужики и парни!
Девочка уже бралась за ручку двери, а тетушка Трилль продолжала выкрикивать свои наставления:
— Да не мешкай по дороге!
— Повезло тебе, Кати, — говорили Катрин другие работницы, когда девочка проходила мимо. — Повезло тебе! Когда тетка Трилль посылает тебя с поручением, она делает для тебя чашки, и ты ничего не теряешь. А вот другим ученикам такого счастья нет!
Несмотря на это, ученики и ученицы, которых Катрин встречала иногда на пути, отнюдь не спешили вернуться к своим местам; они делали вид, будто торопятся, лишь тогда, когда попадались на глаза начальству. Если же поблизости никого из мастеров не было, ученики толпились, приоткрыв от восхищения рот, перед калибровщиками или точильщиками; ждали, когда живописцы начнут распевать свои романсы, обменивались шуточками, сплетнями и новостями, а также сокровищами, которыми были набиты их карманы: обрывками бечевок, шариками, бракованными чашками, коробочками, где шуршали пленные кузнечики или жуки. Катрин не брала с них пример. Напрасно ребята подзывали ее к себе: она не останавливалась, даже не поворачивала головы.
Ничто не ускользало от ее внимания в том величественном и захватывающем дух зрелище, которое представляли собой фабричные мастерские. Зрелище это вызывало в воображении Катрин образ какого-то сказочного великана, надсаживающегося, кряхтящего, ухающего, шумно дышащего, от усилий которого рождались, как ни странно, все эти хрупкие, словно венчики цветов, фарфоровые вещички. Месильщики ходили тяжелыми и ровными шагами по дну огромного чана, наполненного белой глиной, которую они разминали и месили своими тяжелыми сабо без каблуков; формовщики вступали в единоборство с упругой каолиновой массой, которую они сжимали и сдавливали руками, придавая ей нужную форму; на обнаженных руках калибровщиков вздувались буграми и твердели мускулы, когда они стремительно и точно опускали рычаги своих тяжелых прессов; прокопченные до черноты горновщики с покрасневшими глазами и обгоревшими ресницами — оттого, что они слишком долго всматривались в раскаленную добела глубину обжигных печей, — казались выходцами из самого ада. Но какими бережными и легкими становились движения этих грубых, мускулистых людей, когда они брали в руки и рассматривали на свет готовую чашку или вазу! А с какой небрежной, почти жонглерской ловкостью переходили из одной мастерской в другую носильщики, держа на плече широкие и длинные доски, сгибавшиеся под тяжестью тарелок, чашек и ваз!