Салса теперь подсушивал кукурузный хлеб; он резал его тоненькими ломтиками, чуть смачивал оливковым маслом и держал над слабым огнем, чтобы придать особый вкус.
— Еще долго? — спрашивала Кинтела, у которой, похоже, невероятный страх сменился невероятным аппетитом.
— У меня все готово…
И как только прибыло вино и завтрак, приготовленный кухаркой Релваса, села на скамью у огня и принялась есть бакальао руками (ведь нет лучше вилки, у которой пять пальцев!…) и тут же объявила о новой прихоти. Ей очень хотелось знать, крепко ли она держит мужчин в своей маленькой руке.
— Кто ест еду крестьянина, не может есть еду дворянина! Никакого обжорства…
Телес предпочел благородную еду в надежде (почти невероятной) понравиться Жулинье, но это кончилось его поражением. Он прочел это в глазах «замужне-незамужней» — так говорили о Жулинье Кинтела в салонах Лиссабона, ведь муж променял ее на первую встречную певичку, которая ему приглянулась. Было известно, что он отбыл в Лоуренсо-Маркес в компании одной испанки, дочери испанского гранда, — Жулинья сама о том говорила, призывая бога в свидетели.
Один из пастухов заиграл на аккордеоне народный напев, и тут же все дамы воодушевились, почувствовали себя раскованно, а Бонфин даже решил станцевать салтарино и пригласил жену Мигела Релваса. «Салтарино танцуется так же, как мазурка, — повторял, бывало, ему его дипломированный учитель танцев, — нужно воображение, и ничего больше».
Вино подействовало на всех: танцующих стало больше, обиды и неприятности забылись. Жулинья приготовилась было к фанданго с одним из пастухов, но тот, почувствовав настроение хозяина, отошел в сторонку, предоставив Мигелу Жоану показать свое мастерство. Ревнивая Изабел Салгейро на какой-то миг вспыхнула, точно ракета с огненным хвостом: бесстыдство мужа было у всех на виду, даже у слуг, так ему мало этого, он еще хочет из нее сделать посмешище. Нет, она на это не согласна. Мужчина, увивающийся за ослицей, сам осел.
И как только Мигел закончил фанданго и все ему зааплодировали, велела играть какой-нибудь парный танец; она подошла к То Ролину, готовая взять реванш, на что Ролин не без удовольствия согласился — он всегда считал, что женщины рождаются на свет только для того, чтобы бросаться в его объятья. Что касается Жулиньи Кинтела, то тут у него сомнений не было: она предпочитала его, втайне, но это было ясно всем и ему лучше всех. Он был на седьмом небе, напевал себе под нос и выделывал с Изабел Релвас невероятные па: бросал к себе на грудь, отталкивал, снова бросал — такого еще никто и никогда не видывал.
Мария до Пилар, сопровождаемая Кимом Салгейро, вернулась довольно поздно и очень изумилась общему настроению. Она выслушала еще одно долгое признание в любви, но дала крохотную надежду, и с нее достаточно! достаточно, чтобы отказаться от танцев, сославшись на усталость, вызванную длинной прогулкой на лошади. Что, она готова остаться незамужней из-за Зе Педро? Нет, не может быть… Она дорожит своей свободой и в любой момент может ею наслаждаться и вести себя, как ей заблагорассудится. Однако невестка, бросившаяся в объятья Ролину, человеку, который Марии до Пилар, как она сама признавалась, внушал ужас, удивляла: всем были хорошо известны его победы, которыми он хвастался. Мигел Жоан не обращал внимания на заигрывание жены с его двоюродным братом: он был ослеплен Жулиньей — пил с ней из одной кружки, брал на руки и кружился с ней по комнате, точно все вокруг вдруг исчезли и они остались одни во всей Лезирии, ни с кем и ни с чем не связанные и, уж во всяком случае, никем не видимые.
— Да он рехнулся! — шепнула Констанса Бонфин Менданье.
— Виноват-то не он, а она…
— Кто, Изабел?
— Нет, какая глупость! Жулинья.
И вдруг Жулинья решила сесть на лошадь и поехать к той канаве, в которую свалилась несколько часов назад, — видно, совсем потеряла голову от ухаживаний Мигела Жоана. Но поехала она не одна, а вдвоем с Мигелом Жоаном, и на берег Тежо, изумив всех присутствующих, даже пастухов, которые украдкой переглядывались, точно были повинны в бесстыдстве молодого хозяина. В эту ночь у них будет о чем посудачить у костра…
Измученная и раздраженная, Изабел Релвас объявила, что возвращается домой из-за сына, возвращается сейчас же, и если кто хочет ехать с ней вместе — пожалуйста, она возьмет лодку, чтобы перебраться на другой берег Тежо. Женщины поддержали ее решение. Женщины и То Ролин, который счел, что признание ею мужских достоинств оценено по заслугам и предложение сделано ему, и только ему, и стал нашептывать ей на ухо что-то нежное. На что тут же получил ясный ответ, который был услышан всеми:
— Не заблуждайтесь, Антонио Ролин, прошу вас. Умный человек умеет отличать даму от куртизанки.
— Это вы мне?! — спросил он без тени смущения.
Изабел изумила его наглость, она смерила Родина холодным, презрительным взглядом, возможно вкладывая в него и злость на себя самое за забывчивость: То Ролин славился умением отбрить. Он всегда похвалялся, что не упустит случая брыкнуть, если кто-то вдруг вздумает запрячь его и натянуть поводья.
— Послушайте, сеньора. Я должен послать эту дрянь куда подальше… Несмотря на свою глупость… — Он хотел улыбнуться, но руки его дрожали. — Я все же понимаю, KOI да со мной хотят лечь в постель, а когда используют, пусть даже безобидно, чтобы кому-то отомстить. Понимаю, но делаю вид, что не понимаю. Стараюсь не понимать, хотя и являюсь двоюродным братом вашего мужа.
Он выплевывал слова в ее сторону, хотя и видел, что она вот-вот расплачется.
— Это вы, дорогая, бросились мне на шею. Все свидетели… Будьте здоровы! Всего доброго всем!
Он вскочил на лошадь и, посвистывая, поехал вниз по дороге, помахав на прощание своей широкополой шляпой. Потом зло обернулся, но, только миновав ров, понял, что Изабел Релвас упала в обморок. За То Ролином следом ехали верхами три пастуха и Ким Салгейро.
Но То Ролин больше не поворачивался.
Не поворачивался он и в кровати в течение четырех дней, пока его лечили винными примочками после того, как слуги Релваса отделали его дубинками. Ким Салгейро при том присутствовал и остановил наказание лишь тогда, когда решил, что Антонио Ролин получил сполна.
Глава XII
ИСКОРКА ЖИЗНИ В ОБЕЗГЛАВЛЕННОМ ТЕЛЕ
Диого Релваса все еще мучал кошмар от того, что он увидел своими собственными глазами. Лучше бы ему быть слепым, лучше бы его глазницы были пустые, чем зрячие после того сюрприза, что они преподнесли ему, ввергнув в тоску: он оказался неспособен убить обоих сразу, убить на месте преступления, определив тем самым цену, которой он расплатился бы за нанесенное ему оскорбление. Он чувствовал себя парализованным, совсем как в детстве, когда в кошмаре хочешь убежать, а ноги не повинуются от охватывающего тебя страха и ужаса.
У него болело тело, болела душа. И он понимал, что душа его не перестанет болеть до самой смерти, а может, будет болеть и после — после всего, что бы с ним ни случилось потом. Он никогда не думал, что кто-нибудь сможет его так тяжело ранить. Разорвать его душу, и навсегда, точно все, все, что его окружало и было близким, теперь, причинив ему нечеловеческую боль, умерло, одето в, саван и положено в гроб. И сколько же раз они над ним смеялись?!
Почему он не умер сразу же, поняв, что перенести это не в состоянии и должен жить, жить с единой целью — отомстить. Теперь, кроме ненависти, у него ничего не было…
И ничто не исцелит его от ненависти, даже смерть — она так ничтожна в сравнении с этой ужасающе огромной болью, которая превратила его в жалкое, беспомощное существо. Ничто не сотрет того оскорбления, свидетелем которого стали его собственные глаза, и он уже не может и не должен сомневаться…
Для него не осталось даже возможности сомневаться, да, даже такой малости, как возможность сомневаться.
Они вынудили его сосредоточиться на своей боли, замкнуться на ней, остаться с ней один на один, дозволить ей отравлять ему кровь. И это было все, чем теперь стала его жизнь? Возможно ли? Нет, он еще мог им ответить, мог. И чем скорее он это сделает, тем лучше. Лучше стать нищим, вернуться в ту комнату, где начинал жизнь землевладельца его дед, чем отказаться от мести, которая послужит назиданием всем и каждому.
И, поджидая возвращения Мигела Жоана с охоты, он удалился в Башню, сам не зная для чего. Или слишком хорошо зная для чего. Мог ли он предвидеть, что когда-нибудь окажется здесь, в Башне, морально раздавленным? Совершенно раздавленным. Ведь утраченного ему никто не возместит, хотя последнее слово еще не сказано, оно за ним. По крайней мере так ему казалось…
Как теперь было ему безразлично его богатство!… Он понимал, что оно не монета и на него не купишь того, что утратил, но случись такая возможность — предложи ему кто-нибудь подобную сделку, ведь он — как это ни было ужасно! — не согласился бы, несмотря на то что готов молить небо облегчить ему тяжесть, свалившуюся на его плечи, которую он будет нести до смертного часа. Как не согласился бы и признаться в этой тяжести, так как сострадание ничего не даст ему, да он его и не примет.