К тому побуждали и условия самой России, где престиж, самодержавия заметно пошатнулся — не оттого лишь, что оно пало в конце века во Франции, но и в ходе исторических событий послепетровского времени, причем не только от отсутствия положительного закона о престолонаследии. Сама идея незыблемости самодержавной власти была основательно поколеблена и дворцовыми переворотами, и широким распространением в стране просветительских идей. Ими, в частности (теории «естественного права», «общественного договора»), был основательно запутан, с точки зрения традиционного религиозно-монархического сознания, вопрос об источниках и природе монархической власти. Теперь, в свете уроков Французской революции, это становилось все более очевидным.
Не подлежало сомнению, однако, что столь возвысившееся над эмпирической реальностью самодержавие не могло в тех условиях иметь духовной опоры в толще населения, не будь основательно освящено божественной санкцией, и Павел глубоко, почти мистически уверовал в божественное происхождение своей власти.
Но для убедительного обоснования этого постулата православная церковь, к исходу XVIII в. изрядно скомпрометированная своей зависимостью от верховной светской власти и теми же просветительскими влияниями и вместе с тем вообще не столь авторитетная, как католичество в Западной Европе, была непригодна. Павел, сообразно со своими индивидуальными культурно-историческими пристрастиями и нравственными понятиями, обратился к средневековому рыцарству с его репутацией благородства, бескорыстия, беспорочной службы чести и т. д. (Интерес к рыцарству еще в детские годы захватил воображение Павла, средневековая рыцарская обрядность была не чужда и масонству, с которым Павел так тесно был связан в конце 1770-1780-х гг.) Принципами жизнеустройства и миросозерцания этого давно сошедшего с исторической арены феодального сословия Павел и стремился усилить сакральное значение своей власти.
«Рыцарство против якобинства», облагороженное неравенство против «злого равенства» и мнимой «свободы» санкюлотов — таков был политический смысл павловской апелляции к средневековью, острие которой было в то же время направлено и против цинизма и лжи екатерининского царствования.
В своем обращении к средним векам Павел был далеко не одинок — идеализация социальных и духовных ценностей средневековья как форма феодально-клерикальной реакции на Французскую революцию и Просвещение XVIII в. была в высокой степени характерна для различных направлений западноевропейской и русской охранительной мысли. В этом смысле выдвинутая Павлом модель средневекового рыцарско-теократического государства может быть расценена как выражение консервативно-утопического сознания той переходной эпохи.
Близко наблюдавшие Павла I люди не раз отмечали черты рыцарственности в его характере (высоко развитые понятия о чести и достоинстве, великодушии, выражавшиеся, в частности, в готовности принести публичные извинения незаслуженно обиженным и т. д.). Именно эти черты он возвел в принцип своего бытового и общественного поведения. Насколько глубоко они проникли в душевный склад Павла I, видно из следующего примечательного эпизода. Когда в декабре 1800 г. между державами антинаполеоновской коалиции никак не удавалось добиться согласия, Павел I всерьез намеревался вызвать на дуэль их государей и первых министров, чтобы таким старинным рыцарским способом решить международные противоречия, — вызов на дуэль (картель), собственноручно написанный Павлом I, был тогда же напечатан в иностранных и российских газетах.
Из рыцарской доминанты естественно проистекала повышенная знаковость павловского общественного устройства, насаждение которой столь остро воспринималось современниками. Это и неукоснительное внимание к четкой регламентации публичных и частных отношений. Это и особая роль (строже всего соблюдаемая при дворе и армии) этикета, иерархии почестей, эмблемы, цвета, жеста т. д. Это, как мы уже видели на примере описания перезахоронения Петра III, и культ парада, ритуала, театральности и вообще эстетического начала в повседневном обиходе (сам Павел был наделен безукоризненно изысканным художественным вкусом, особенно в области прикладных искусств, и знатоки вот уже почти 200 лет толкуют о павловском стиле в мебели, фарфоре и т. д.).
Ярким проявлением приверженности Павла I к рыцарской идее явились его отношения с Орденом иоаннитов на Мальте. Чудом доживший до нового времени осколок объединения рыцарей-крестоносцев, католиков-иезуитов, Мальтийский Орден во второй половине 1790-х гг. оказался из-за грозных событий Французской революции в крайне тяжелом положении и вынужден был искать защиты у глав европейских монархий. Иезуиты еще в конце царствования Екатерины II обосновались в России, а с воцарением ее сына стали добиваться его участия в мальтийских делах. Павел I (уже в детских играх он представлял себя «кавалером Мальтийским») в декабре 1797 г. принял Орден под свое покровительство. С тех пор Мальта стала оказывать все большее влияние на идеологию павловского царствования, на внутриполитические дела, а отчасти даже играть роль и регулятора внешнеполитических отношений. Захват Наполеоном летом 1798 г. Мальты подтолкнул Павла I, который после воцарения, соответственно своей изоляционистской дипломатической программе 1770-1780-х гг., проводил линию на невмешательство в европейские дела, к решительному выступлению против Франции. Позже, вследствие захвата Мальты адмиралом Нельсоном в августе 1800 г., Павел I также резко разорвал отношения и с Англией.
В сентябре 1798 г. он принял Мальтийский Орден под свое верховное руководство, а в ноябре возложил на себя достоинство великого магистра Ордена. И уже в этой ипостаси Павел I издал манифест, устанавливавший «заведение Ордена „…“ в пользу благородного дворянства империи Всероссийской». Указание на достоинство «Великого магистра Ордена св. Иоанна Иерусалимского» вошло в состав общей титулатуры Павла I, изображение мальтийского креста было внесено в государственный герб, а сам крест включен в систему высших российских орденов.
Как магистр католического Ордена, покровитель иезуитов в России, Павел I неизбежно стал сближаться с папой Пием VII. Между ними установилась переписка, император пригласил папу переселиться в Россию, если враждебная политика Наполеона сделает невозможным его пребывание в Италии. Пий VII, со своей стороны, выражал удовлетворение тем, что Павел I стал великим магистром Мальтийского Ордена, и буквально за несколько недель до рокового дня 11 марта 1801 г. официально передал через дипломатического представителя России, что готов приехать в Петербург для переговоров о соединении церквей, — разговоры о такого рода намерениях Павла I почти открыто велись тогда в европейских столицах и в Петербурге. Но если они и имели под собой хоть какую-то почву, то речь шла, конечно (при всей веротерпимости Павла I) не об отказе России от православия и переходе в католичество, а о некоем союзе единодержавного российского монарха с вселенской Церковью (напомним, что близкую к этому идею вынашивал в те же годы и Наполеон, заключая конкардат с папой).
Как бы то ни было, нельзя не признать, что к концу царствования Павел I сильно преуспел на пути утверждения теократического принципа своей государственности. Начало же этому было положено им еще при своей коронации 5 апреля 1797 г., когда первым же ее актом Павел I объявил себя главой Церкви и, прежде чем облечься в порфиру, приказал возложить на себя далматин — одну из регалий византийских императоров, совмещавших, как известно, с внешней светской властью главенство над православной церковью.
Павел I искренне хотел привнести этические нормы и духовный опыт средневекового рыцарства в русский общественный уклад, в жизнь дворянского сословия. Нетрудно, однако, понять, что именно в этом чрезвычайно важном для «государственной философии» Павла I пункте она оказывалась особенно утопичной, приходя в непримиримое противоречие с реальностями эпохи. Ибо и Россия в целом при всей своей отсталости находилась не в глубоком средневековье, а в совершенно иной системе культурно-исторических ценностей, в сущности, на пороге новой цивилизации. И российское дворянство, уже достаточно неоднородное, не могло воспринять — по разным причинам, конечно, — «рыцарской» прививки: и косневшая в крепостнических предрассудках основная масса дворян-помещиков, и развращенная Екатериной II и Потемкиным верхушка столично-гвардейского дворянства, и его просвещенные слои, в наибольшей степени сумевшие воспользоваться дарованными самодержавием еще в 1760-1780-х гг. «вольностями».
Но рыцарская утопия Павла I была противоречива и внутри самой себя. Ведь рыцарство уже по определению непременно предполагает наличие определенного минимума сословных свобод личности (даже еще в рамках средневекового мировидения), ее нравственную независимость от вышестоящих по иерархии институтов, в том числе и от самого монарха. Но в той государственной системе, которую готовил для России Павел I, такое положение вещей решительно исключалось. Любое свободное волеизъявление могло натолкнуться на всевластие возвышающегося над всем самодержца — только он один обладал безграничной свободой, все остальные в одинаковой мере были ее лишены, не важно, касалось ли это бесправного мужика или знатного, титулованного дворянина. «Знатен только тот, с кем я говорю, и до тех пор, пока я с ним говорю» — в этих словах императора, сказанных французскому посланнику, вся суть павловского режима. «Отправляя, в первом гневе, в одной и той же кибитке генерала, купца, унтер-офицера и фельдъегеря», — писал крупный полицейский чин той эпохи Я. И. де Санглен, — Павел I «научил нас и народ слишком рано, что различие сословий ничтожно».