успѣлъ еще окончательно отупѣть, заглохнуть и потерять всякое стремленіе къ чему-нибудь лучшему, какъ твой несчастный сотоварищъ Сруль, этотъ ходячій талмудейскій трупъ.
— Но чѣмъ же все это кончится, Хайклъ?
— Ну, на это довольно трудно отвѣтить, дружище. Кто блуждаетъ безъ цѣли по лѣснымъ, одичалымъ тропинкамъ, тому трудно предсказать, куда онъ придетъ. Можетъ онъ попасть и на большую дорогу, но можетъ и застрянутъ по горло въ болотѣ. Блуждай, братъ, по дремучему лѣсу еврейской жизни, но собирай по пути все хорошее и полезное, что попадется подъ руку.
— Докторомъ сдѣлаться я не могу? Какъ ты думаешь, Хайклъ?
— Развѣ твоя маменька поумнѣла? Развѣ твой отецъ сдѣлался сильнѣе? Выбрось эту дѣтскую, несбыточную надежду изъ головы; поздно. Учись — чему можешь. Все пригодится. Жизнь длинна и терниста вообще, а еврейская въ особенности.
— Чему же мнѣ учиться?
— Всему, что тебѣ доступно. Человѣкъ долженъ имѣть хоть поверхностное понятіе обо всемъ. Хорошее и полезное можно примѣнить къ жизни, отъ дурного и вреднаго надобно сторониться, а надъ глупымъ можно и посмѣяться. Но чтобы имѣть возможность различать одно отъ другого, надобно все хоть нѣсколько понимать.
— Легко сказать: учиться, но какъ? Ты вѣдь знаешь, что мнѣ запрещено даже дотрогиваться до книги, если она не еврейско-религіознаго свойства.
— Но ты же читаешь разную русскую ерунду?
— Читаю, но прячусь, ты же знаешь, куда…
— Что нужды. Прячься да читай. Читай только что-нибудь болѣе разумное. Запрещенный плодъ сладокъ. Я тебѣ еврейскія книжки дамъ, съ которыми тебѣ придется прятаться еще подальше, чѣмъ съ русскими,
— Бываютъ вещи, Хайклъ, съ которыми и запрятаться некуда.
— Какія такія вещи?
— Вотъ, напримѣръ, музыка, я до безумія люблю музыку. Я разъ какъ-то заикнулся матери, что не прочь былъ бы поучиться на скрипкѣ. «Что? — накинулась она на меня. — Въ тѣ музыканты хочешь, что напиваются на свадьбахъ какъ свиньи? Я тебѣ задамъ такую музыку, что трое сутокъ въ ушахъ звенеть будетъ». Пойди, послѣ этого, учись на скрипкѣ. Съ ней не спрячешься!
— Глупъ же ты, какъ посмотрю я на тебя. Почему ты прежде не сказалъ мнѣ, что не прочь учиться музыкѣ?
— Что-жь бы было?
— А то, что ты давно пилилъ бы уже на скрипкѣ.
Я бросился обнимать и цаловать Хайкеля. Я любилъ музыку до страсти; на людей, владѣющихъ сколько-нибудь музыкальнымъ инструментомъ, я смотрѣлъ съ благоговѣніемъ, какъ на созданій высшаго разряда; я съ восторгомъ готовъ былъ подружиться съ первымъ уличнымъ музыкантомъ-бродягой, но учиться музыкѣ мнѣ никогда даже въ голову не приходило: такъ казалась подобная попытка невозможною и несбыточною. Тѣмъ не менѣе, желаніе сдѣлаться музыкантомъ съ нѣкоторыхъ поръ превратилось у меня почти въ манію; оно преслѣдовало меня день и ночь, и не давало покоя. Я былъ обиженъ, униженъ, оплеванъ сыномъ моего хозяина-откупщика. О, какъ я ненавидѣлъ его, эту обезьяну въ человѣческомъ образѣ, это гнусное, надменное, хилое, но жестокое животное! Зависть заѣдала меня и отравляла все мое существованіе.
Семья откупщика, у котораго служилъ мой бѣдный отецъ, состояла изъ трехъ персонажей: самого откупщика, его жены и сына. Откупщикъ былъ довольно красивый еврей, съ окладистой, съ просѣдью, бородой, придававшей ему видъ трефоваго короля. Онъ былъ добродушный, ласковый человѣкъ, довольно простой въ обращеніи съ своими подчиненными. Откупщица — его законная супруга, и съ виду, и по характеру была настоящей мегерой. Она вѣчно страдала желтухой, флюсами и грудной болѣзнью; голова ея, склонявшаяся на одну сторону, постоянно тряслась. Откупные служители избѣгали встрѣчи съ нею — до того была она груба, ядовита и надменна въ своемъ обращеніи съ людьми, существовавшими подачками ея кабачнаго супруга. Супругъ ее, конечно, любить не могъ, но по безхарактерности, давалъ ей волю во всемъ. Эта женщина, казалось, ненавидѣла весь человѣческій родъ, и зато, весь запасъ любви, дарованный ей природой, наравнѣ съ прочими самками хищнаго свойства, сосредоточила на своемъ единственномъ дѣтенышѣ.
Я имѣю полное право называть это человѣческое созданіе дѣтенышемъ, несмотря на то, что это молодое, хищное животное имѣло уже и зубы, и когти, и даже усики, слѣдовательно, не нуждалось въ посторонней помощи для своего питанія. Но въ то же время, это созданіе было до того избаловано вѣчными материнскими попеченіями, что, казалось, еслибы оно лишилось этихъ заботъ, то впродолженіе трехъ сутокъ должно бы подохнуть съ голода, — такъ было оно безпомощно, слабо и хило. Мать кормила и поила своего единороднаго сына собственными руками, въ буквальномъ смыслѣ этого слова, просиживала цѣлыя ночи у постели его, пичкала его сластями, укутывала его съ головы до ногъ, даже въ такіе жаркіе дни, когда всѣмъ людямъ рубаха на тѣлѣ казалась невыносимымъ бременемъ. Неразумность этой родительской любви отражалась и на его нравственномъ воспитаніи. Желая дать единственному, сыну блестящее, европейское воспитаніе, родители до того пересолили въ этомъ отношеніи, что создали изъ него смѣшного попугая, болтавшаго безъ толку на нѣсколькихъ языкахъ, танцовавшаго для упражненія своихъ тоненькихъ ножекъ, и разъѣзжавшаго верхомъ на англизированныхъ, кровныхъ лошадяхъ, въ сопровожденіи двоихъ лакеевъ, для одного только подражанія молодымъ аристократамъ. Этотъ молодой кабачный принцъ, своей сухопарою, чахоточною наружностью, своимъ непомѣрно-горбатымъ носомъ, своимъ картиннымъ парижскимъ костюмомъ, своими чванливыми пріемами и вѣчнымъ французничаніемъ возбуждалъ въ каждомъ смѣхъ и отвращеніе. Откупные служители дрожали каждаго его взгляда, будучи увѣрены, что отъ одного его слова зависитъ ихъ жалкая судьба. Этотъ молодой еврейскій денди былъ окруженъ гувернерами, гувернантками и лучшими учителями. Онъ не вызубривалъ своихъ уроковъ, какъ прочіе смертные; учителя и наставники, посвящая ему цѣлые дни, самолично повторяли задаваемые уроки безчисленное множество разъ, до тѣхъ поръ пока, волей-неволей, слова мудрой книги не врѣзывались механически въ память обучаемаго субъекта. Это было не ученіе, а скорѣе дрессировка, за которую дрессирующіе получали болѣе, чѣмъ щедрое вознагражденіе.
Свѣжо помнится мнѣ первая, роковая моя встрѣча съ этимъ ненавистнымъ созданіемъ. Чрезъ нѣсколько дней послѣ моего вступленія въ откупную науку, я плелся по двору откупщичьяго дома, направляясь въ контору. Я былъ въ мрачномъ настроеніи духа, послѣ какой-то бурной домашней сцены. Въ раздумьи я чуть-было не наткнулся на кабачнаго принца.
— Прочь, болванъ! ошеломилъ меня вдругъ какой-то молодой, металлически-рѣзкій окликъ.
Содрогнувшись, я поднялъ голову. Предо мною, въ граціозно-повелительной позѣ, рисовался будущій повелитель кабаковъ. Первый разъ въ жизни увидѣлъ я его. Какой-то суконный, сѣрый широкій плащъ съ множествомъ воротничковъ, недоходившій до колѣнъ, былъ накинутъ на тощія плечи этого господина; черная, блестящая, цилиндровая шляпа была надвинута на лобъ и изъ-подъ нея блестѣла пара колючихъ, черныхъ глазъ, выражавшихъ гнѣвъ и отвращеніе; ноги были обуты въ высокіе лакированные ботфорты со шпорами; въ рукахъ, обтянутыхъ палевыми перчатками, красовался хлыстъ съ