градом оконных стекол, выбивали двери из петель и сеяли панику в войсках, но зато он хотя бы чувствовал, что жив, не как в этой тишине, она жужжит у меня в голове и будит своим грохотом, теперь я просто чучело, намалеванное на стене этого дома с привидениями, где любой его приказ выполняли прежде, чем он отдавал его, все свои мельчайшие желания он находил утоленными в официальной газете, которую по-прежнему читал в гамаке во время сиесты, от первой страницы до последней, включая рекламу, каждое его мановение, каждый вздох, каждое движение воли оказывалось напечатанным большими буквами под фотографией моста, который он не приказал выстроить из забывчивости, фотографией первого камня вновь заложенной школы для подметальщиц, фотографиями молочной коровы и хлебного дерева с его портретом времен перерезания иных славных ленточек, и все равно он не находил покоя, волочил огромные, как у дряхлого слона, ступни в поисках чего-то, что не терял в этом одиноком доме, обнаруживал, что кто-то до него успел накрыть птичьи клетки траурными тряпицами, кто-то до него успел посмотреть на море из окон и пересчитать коров, все было на месте, все было в порядке, он возвращался с лампой в спальню, когда вдруг услышал собственный голос, усиленный громкоговорителем, на посту президентской охраны, заглянул в приоткрытое окно и увидел дремлющих офицеров в дымной комнатушке перед печальным мерцанием телевизионного экрана, а на экране был он, более худой и поджарый, но это был я, мама, сидел в том кабинете, где ему суждено было умереть, с гербом родины на стене и тремя парами золотых оправ на столе, и как по писаному излагал анализ национальных финансов, да такими заумными словами, какие никогда не посмел бы повторить, хрен ли, это зрелище разбередило его сильнее, чем вид собственного мертвого тела среди цветов, потому что теперь он наблюдал себя живым, слышал свой голос, это я-то, мама, да я за всю жизнь не смог пересилить стеснение, выйти на балкон и толкнуть торжественную речь, и, тем не менее, он говорил в телевизоре, до ужаса настоящий и смертный, он долго в остолбенении стоял у окна и думал, мать моя Бендисьон Альварадо, что же это за чудо такое, но Хосе Игнасио Саенс де ла Барра невозмутимо встретил один из немногих выплесков гнева, что он позволил себе за бесчисленные годы режима, ничего страшного, генерал, сказал он особенно ласково, нам пришлось прибегнуть к этому крайнему средству, дабы удержать корабль прогресса в рамках порядка, уберечь его от крушения, нас будто само Провидение надоумило, благодаря этому способу мы смогли справиться с народными сомнениями, теперь власть во плоти является людям в последнюю среду каждого месяца и представляет успокаивающий отчет о делах правительства по радио и по телевизору, ответственность я беру на себя, генерал, я поставил тут вазу с шестью микрофонами, замаскированными под подсолнухи, чтобы считывать вашу живую речь, я задавал вам вопросы, на которые он отвечал на пятничной аудиенции, не подозревая, что эти невинные ответы – часть ежемесячного обращения к нации, я ни разу не воспользовался чьим-то чужим образом или чужими словами, вы сами можете убедиться, все на этих пластинках, которые Саенс де ла Барра разложил перед ним на столе, и этих пленках, а также в этом письме, которое я собственноручно подписываю в вашем присутствии, генерал, чтобы вы могли распоряжаться моей дальнейшей судьбой по своему усмотрению, и он растерянно посмотрел на него, вдруг осознав, что Саенс де ла Барра впервые пришел без собаки, беззащитный, бледный, и тогда он выдохнул, хорошо, Начо, исполняй свой долг, сказал он, бесконечно утомленный, откинулся назад в пружинном кресле, устремил взгляд в обезоруживающие глаза героев родины на портретах, старый, как никогда, угрюмый и печальный, как никогда, но с тем же непредсказуемо пророческим выражением, которое Саенс де ла Барра узнал две недели спустя, когда без предупреждения ворвался в кабинет, едва не удушив собаку поводком, со срочным донесением о вооруженном мятеже, который можно остановить только вашим вмешательством, генерал, и он наконец разглядел неприметную трещинку, которую искал все эти годы в обсидиановой стене обаяния, мать моя Бендисьон Альварадо моего отмщения, сказал он себе, да этот несчастный козел обделался со страху, но ничем не выдал своих намерений, а окутал Саенса де ла Барру материнской заботой, не волнуйся, Начо, тихо сказал он, у нас еще уйма времени спокойно подумать, где, на хрен, правда в этом болоте противоречивых истин, больше всего смахивающих на ложь, пока Хосе Игнасио Саенс де ла Барра поглядывал на часы, скоро семь вечера, генерал, командующие армией, флотом и военно-воздушными силами заканчивают ужинать каждый у себя дома, с супругой и детьми, чтобы даже мы не догадались об их намерениях, они, переодетые в гражданское, выйдут без охраны с черного хода, там их будет ждать заказанное по телефону такси, так они попытаются обмануть бдительность наших людей, их, конечно, не видно, но они на месте, генерал, это шоферы, но он улыбнулся и сказал: ага, не волнуйся, Начо, объясни-ка мне лучше, как мы еще до сих пор живы, если, по его подсчетам отрубленных голов, у нас больше врагов, чем солдат, но Саенс де ла Барра целиком ушел в мизерное тиканье своих жилетных часов, остается меньше трех часов, генерал, командующий армией направляется в данную минуту в военную часть Конде, командующий флотом – в портовую крепость, а командующий военно-воздушными силами – на базу Сан-Херонимо, их еще можно арестовать, машина госбезопасности, замаскированная под овощной фургон, неотступно следует за каждым, но он оставался невозмутим, он чувствовал, что растущая тревога Саенса де ла Барры освобождает его от наказания послушанием, более беспощадного, чем жажда власти, спокойно, Начо, сказал он, объясни-ка мне лучше, почему ты не обзавелся особняком размером с пароход, почему работаешь, как вол, если тебе неинтересны деньги, почему живешь, как новобранец, если самые неприступные бабы спят и видят, как бы запрыгнуть к тебе в койку, ты больше похож на падре, чем все падре, вместе взятые, Начо, но Саенс де ла Барра обливался ледяным потом, не в силах скрыть этого и сохранить достоинство в жарком, как топка крематория, кабинете, пробило одиннадцать, слишком поздно, в эту минуту телеграфная шифровка начинала поступать во все гарнизоны страны, мятежные командиры прикалывали награды к парадной форме для официального группового портрета нового правительства, а их помощники передавали последние приказы войны без врага, единственные сражения которой сводились к захвату контроля над средствами массового вещания и государственными учреждениями, но