…Сун восстановил в моей памяти дни моего пленения князем Норбо, дни расстрела моего мужа. Сун, шепча и брызгая слюной, сообщил мне, чего я не знала, что он купил мою жизнь за две тысячи рублей золотом у белых офицеров, офицеры за две тысячи рублей обязались предоставить меня живою Суну. Сун говорил, что я должна быть благодарна и, если за мною придут к нему большевики, объяснить им, что он, Сун, — мой спаситель. Как, какими словами передать мои чувства, чувства человека, жизнь которого была куплена в рабство? Как передать, что в одну минуту я поняла, что с этим человеком, перешагнувшим через мою смерть, я не могу оставаться ни минуты. У меня не было слез. У меня не было даже слов. Я встала и стала снимать с себя вещи Суна.
— Что ты делаешь? — спросил Сун.
— Я ухожу от тебя, — ответила я.
— Ты уйдешь от меня изуродованной! — прошипел Сун.
Он бил меня по лицу и в живот. Я доставала мое платьице, в котором пришла к нему после расстрела. Сун стал смотреть удивленно и испуганно, понимая, что я не чувствую его побоев. Я склонилась над мальчиком, которого растила.
— Мое солнышко, я ухожу от тебя. Прости меня, когда ты вырастешь. Что-то будет с тобою?
Я надрывала свое сердце, и я разрыдалась над ребенком, прислонив свой лоб к его щечке. Василий расплакался, проснувшись, потянулся ко мне ручонками, крикнул по-русски:
— Мама!..
Ребенок вцепился в меня ручками. Ночь я провела с ребенком. Утром я сказала матери, что я ухожу, что делать больше ничего не буду, и не буду есть, и пробуду в доме только до того часа, как для ребенка будет найдена ама. Я сказала Суну, что, если он будет меня еще бить, я пожалуюсь советскому консулу и Фыну. На третий день я вышла из дома. Я ушла без копейки денег, в том самом платье, в котором пришла к нему в ночь расстрела мужа. Тяжелая была разлука с ребенком, — как-то он будет жить без меня, что-то с ним будет?.. Я вышла из дома в городе, где я многих уже знала и где ни к кому из тех, кого я знала, я не могла пойти, кроме Се-сели и товарища Марии. Я пошла к Марии. Ее не было дома. Я стала ждать. Ко мне пришла европейская женщина.
— Вы — русская? — спросила она по-русски. — Вы пришли к товарищу Марии?
— Да, — ответила я.
— Идемте.
Мне было безразлично, кто эта женщина. Мое лицо было все в синяках, и была надорвана мочка уха — после побоев в ночь, когда я решила уходить. Женщина молчаливо провела меня в ванну, помогла вымыться, дала свежее белье, перевязала мне рану у уха.
Товарищ Мария пришла к вечеру.
— Вы — коммунистка? Или… — первое, что спросила я.
— Да, коммунистка, — ответила товарищ Мария.
…А вечером в десять часов я металась в тоске по опиуму. Ребенок выветрился из моих ощущений. Сердце горело. Я сходила с ума. У меня появлялись даже мысли, не пойти ли к Суну за зернышком опиума. Товарищ Мария заметила мои метания. Я созналась ей. Она пришла в ужас.
— Что делать? что делать? — говорила она и принесла мне коньяку.
Я выпила полбутылки коньяку залпом и успокоилась. Я заснула, как убитая, но едва показался первый свет, все мое существо наполнилось тоскою о ребенке, — пусть этот ребенок был куплен для меня так же, как я была продана…
Это была последняя часть дневников Ксении Михайловны.
Авторы взяли только отрывки из дневников Ксении Михайловны. Ксения Михайловна прожила в китайском рабстве пять лет. Дневники Ксении Михайловны обрываются в том месте, где они оборваны в этой повести. Судьба человека рассказана самою Ксенией Михайловной. Человеком — нельзя торговать. Ксения Михайловна, родившаяся в русской купеческой семье, в годы своего рабства не была ли опять в почти русской обстановке, ибо китайское купечество, показанное Ксенией Михайловной, — не есть разве персонажи Островского? А если это так, то пусть читатель сделает проекцию от купцов Островского к жизни России времен Островского, — один из углов Китая будет понятен. Ксения Михайловна видела так и такой Китай, какого не смог бы увидать ни один европейский ученый. Купец во всем мире одинаков.
Один из авторов этой повести встречался с Ксенией Михайловной в двадцать шестом году в Пекине. Пекин только что был занят войсками Северной группы, войска Фына отступали на запад, и на рассветах слышна была отдаленная канонада. Пильняку рассказали о женщине необычайной судьбы, в двадцать шестом году она работала под руководством Ли-тай-чао (ныне убитого секретаря китайской компартии, китайского профессора общественных наук).
На окраине пекинских кварталов, в районе бедноты, в бедной китайской комнате Пильняк встретил Ксению Михайловну. Навстречу к нему вышла очень красивая женщина, и эта женщина была проста до обыкновенности. Она была молчалива, и она заговорила, оживилась, заволновалась только тогда, когда она стала рассказывать о человеческом варварстве.
— Тысячелетний Китай, говорите вы, — говорила она, — будь он трижды проклят! Человечеству надо скинуть сор варварства, бездельничанья, предрассудков — везде, в Китае так же, как в России.
Эта красивая, спокойная русская женщина была отдана ненависти и человечеству, человечеству революций. Судьба возникновения революционера была очень понятна, и понятны были — медленность Ксении Михайловны, книги русской революции на ее столе, ситцевое ее платье. Понятно, почему Ксения Михайловна умела молчать, все переживая в себе, и понятно было, почему она осталась в Китае: у нее не было отечества, кроме товарищества братьев, освобождающих человека от рабства.
Пильняк помнит свою встречу с Ксенией Михайловной — очень большою человечностью. Пильняк просил дневники Ксении Михайловны; она улыбнулась, смутилась, сказала:
— Зачем? Разве это интересно?.. А, впрочем, если это нужно… Потом, когда-нибудь, когда мы состаримся.
А. Рогозина, второй автор этой повести, родная сестра Василия Рогозина, убитого белыми офицерами мужа Ксении Михайловны, встретила последний раз Ксению Михайловну в Хабаровске, в лазарете. Ксения Михайловна умирала от пули, полученной в перестрелке с китайцами, с мукденцами. Дневники были переданы автором перед смертью Ксении Михайловны для обработки и опубликования. Ксения Михайловна встречала смерть с тем спокойствием, которому ее научили калганские годы.
Ямское Поле.
8 февраля 1930 г.
Рассказы
Старый сыр*
I
Мой друг!
Ваше письмо из Англии шло ровно год, и совершенно непонятно, как оно дошло. Где вы теперь? — Вы пишете о том, что Лондон по-прежнему все свои концы и начала — улиц, тюбов, музикхоллов, кабаков, ночей в доках и Гайд-Парке, Сити, Пикадилли, Пэл-Мэлла — ведет и приводит в столетья известняков Вестминстерского Аббатства, к дедовскому креслу у камина и к сода-виски в туманные вечера? — Недаром парламент вот уже восемь веков заседает в монастыре! — Я очень помню то удивление перед цивилизацией, когда — мелочь — я не могла перейти улицу у Тоттэнгам-коортроада на Оксфорд-стрит, она была так загружена такси, бэссами и каррами, — я заметила, что грузы передавались кранами над крышами, а мне предложили перейти улицу под землей коридором для пешеходов. Я очень помню то чувство гордости и благодарности человечеству за его человеческую духовную культуру, которое я дважды пережила в Лондоне: — один раз под колоннами Британского музея, уходя из тишины его зал, где тогда я причащалась всей истории человечества, к векам лучшего в человечестве, где в сумрачных складах внизу я видела все книги, которые вышли в мире; и второй раз в Вестминстере около могилы Ньютона, — там в веках и полумраке, на известняках стен и под известняком пола — даже Ньютон — только звенышко в том грандиозном, что зовется человечеством и что человечество создало, и каменная плита в полу над останками Ньютона, где написано его имя, уже полустерта ногами людей, здесь, над ним, проходивших. — Помню, потом, после Вестминстера, мы пошли в «Кабачок Старого Сыра», излюбленный кабачок Диккенса, там в клетке кричал попугай, нам дали кушанье — «пай», — которое любил Диккенс, завтрак мы закончили старым сыром, в честь которого и назван кабачок, — и, когда уходили, хозяин кабачка, заметив, что мы иностранцы, подарил нам книгу в триста страниц, где излагалась история этого кабачка с 1647 года, кто в нем был, какой художник, поэт, дюк-оф-Иорк — коротали в нем у камина лондонские туманы, там рассказывалось, как один джентльмен поцеловал на лестнице в кабачке прекрасную леди и что из этого вышло, там подробно указывалось, на каком месте, в какие часы сидел здесь Диккенс и на какой странице в «Повести двух городов» описан этот кабачок; хозяин кабачка был горд сообщить нам, поклонившись, что и он соработник культуры…