Это был еще один незабываемый урок жизни, который Фомин непременно вспоминал, едва заслышав вой метели. И теперь вспомнил. И светлая грусть тронула душу, и та обмякла. «Нет стариков в живых, а для меня живы. Вот и след на земле. И мною сделанное добро — ими посеяно, тоже их след. Все сходит с земли — добро остается. Добро бессмертно. Им связаны поколения. На нем держится мир…»
Опомнился мастер, подивился незваным думам. «От Данилы заразился». Улыбнулся устало. Прислушался.
— Во крутит. Угоди в такую… А-а! — знобко передернул плечами.
Метелица за стенками балка кричала живыми человеческими голосами. Она то нудно и монотонно жаловалась, причитала и плакала, то похоронно голосила, с жутким и безнадежным подвывом, а то принималась истерично хохотать, захлебываясь, задыхаясь, стеная. И снова наскакивала на балок, торкалась в незапертую дверь, ломилась в крохотные заледенелые оконца. Балок бодался с бураном, кряхтел, стонал, скрипел, но не пятился, не уступал. «Как там ребята?» — обеспокоился Фомин, и тут же воображение перекинуло его на рабочую площадку буровой. Ни человеческих голосов, ни гула электромоторов, ни грохота ротора — ничего не слышно из-за непогоды. Через верх брезентового колпака над площадкой перекатывались колкие, студеные снеговые валы, и в белых вихрях расплывались очертания предметов, показатели приборов, и помбурам приходилось что-то делать вслепую, доверяя интуиции и привычке. Под напором ветра брезентовый колокол прогибался, пузырился, трепетал, и было просто непонятно, как он еще не сорвался с привязи и не сгинул в непроглядном вьюжном мороке. Сорокаметровая металлическая пирамида буровой вышки дрожала и пьяно раскачивалась — вот-вот опрокинется…
Крякнул Фомин. Решительно и резко, даже зло отмахнулся от беспокойных дум. «Не дурней меня. И опыту и силенок — не занимать… Ложись и спи…» Проворно разулся, скинул ватник и стеганые брюки, щелкнул выключателем и нырнул под одеяло. И сразу приятная мягкая темнота приняла расслабленное тело и мигом поглотила его, окутав ласковым теплом и покоем. «Надо было…» — вяло ворохнулось в сознании, а что надо — осталось здесь, на этом берегу, на том же, где был теперь Фомин, властвовал блаженный, отдохновенный, желанный сон.
Четверо суток Фомин жил на буровой. И вся бригада ночевала здесь, превратив в общежитие культбудку. Мастер притворно ворчал на самовольство рабочих, а в душе ликовал: настоящие буровики, понимали, что забуренная ими первая наклоннонаправленная скважина первого куста — событие выдающееся не только для Турмагана, а и для всей нефтяной Сибири. «Только бы не комом первый блин. Не комом бы… Чтоб поверили. И сами, и наблюдатели» Фомин еле сдерживался, чтоб не турнуть с буровой незваных доброхотов-радетелей: корреспондентов, посланцев главка, УБР и НИИ. Они липли к Фомину и Жоху с назойливыми расспросами, советами, прогнозами, мешали, раздражали. Но от их доброжелательности во многом зависела судьба эксперимента, и, понимая это, мастер терпеливо выслушивал, поддакивал, разъяснял, а Жоху наказал строго: «Терпи!» И как же оба обрадовались непогоде, которая в полчаса вымела с буровой всех непрошеных гостей.
Затянувшийся спор о наклонном и кустовом бурении разрешился неожиданно и вдруг. В канун Нового года воротился из главка Бакутин и огорошил: «Твоя взяла, Вавилыч. Готовь первую наклонную». — «Стало быть, дошла слеза наша…» Вскоре и «Турмаганский рабочий» громогласно и пространно оповестил о том же. «Новое побеждает» — так назвал свою длиннющую статью Ивась. По той статье выходило, что Фомин ничем не занимался, кроме писем и речей в защиту нового метода. Хотел мастер поцапаться с Ивасем, да Жох удержал: «Береги нервы. Главное — за нас». Потом на буровую прикатили Черкасов с Гизятулловым. Обнимали, руку жали, повезли выбирать место для первого «куста». И пошло-поехало, покатилось кубарем, да чем дальше, тем быстрей, обрастая на ходу все новыми сторонниками и доброжелателями. Стянув всю технику, дорожники день и ночь отсыпали на болоте земляной искусственный остров — площадку под первый куст. Вышкомонтажники в пять дней смонтировали буровую. «Эксперимент начался!» — аршинными буквами на первой полосе напечатал «Турмаганский рабочий». Затрубило о том же местное радио. Областная газета поместила портрет Фомина… Возвеличили и восславили, а скважина еще бурится, и случится с ней всякое могло. Куда тогда глаза девать?
И чтобы избежать подобного, предостеречь, предугадать, первые двое суток после того как забурились, мастер не покидал рабочей площадки, и вездесущий неугомонный Данила Жох крутился там же, и рабочие двух уже отработавших вахт томились в культбудке, готовые в любой миг кинуться на подмогу…
Проснулся Фомин от стука в дверь. Встревоженно приподнял голову: «Уж не с бедой ли?» Никого. Только буран надрывался разноголосо. «Померещилось», — успокоился Фомин, самозабвенно и громко зевнув. От раскаленной спирали «козла» (так называли самодельный электрообогреватель) струился жидкий малиновый свет. Окунув в него наручные часы, мастер разглядел стрелки. «Половина четвертого. Славно поспал». Зевнул еще раз — затяжно и громко, до ломотной боли в челюстях. «Пойти глянуть, чего там. Данилу сюда турнуть, пусть дреманет…» А сам и не пошевелился. И тут же, будто намагниченные, сомкнулись веки, и он отплыл от этого берега к тому — неведомому и фантастическому, полному неразгаданных тайн, безответных вопросов, неправдоподобных встреч.
Он еще слышал шум непогоды, чувствовал теплое дыхание «козла», а перед ним уже маячило ярко освещенное крохотное деревцо и такой же всадник подле. От ослепительного желтого круга, в котором стояли дерево и всадник, вдруг отделилась похожая на луч тропка, и всадник поскакал по ней. Фомин отчетливо увидел лицо верхового, услышал топот копыт — глухой и тревожный. Тревога и отпугнула видение, вырвала Фомина из мягких, цепких лап сна — и он снова услышал глухой стук в дверь. Разом скатилась сонливая расслабленность. Вскочил. Прошуршал шерстяными носками к порожку. Нашарил ручку двери, рванул на себя. Из проема дохнуло знобким холодом, в лицо ударила снеговая струя.
— Кто тут шарится? — крикнул в воющую вихревую заметь.
— Помоги.
Черная колышущаяся тень закупорила дверной проем. Фомин ухватил шарящую в темноте руку, рванул на себя. Захлопнув дверь, включил свет.
— Гурий?!
Он был без шапки, в короткой меховой куртке и в ботинках, с головы до пят заляпанный снегом.
— А-а-а!.. — глухо и тяжко простонал он, словно испуская последний дух, и качнулся, и, наверное бы, упал, если б Фомин не успел подхватить тяжелое тело.
Что-то невнятное пробормотав, Бакутин стал расстегивать куртку. Негнущиеся пальцы не могли ухватить металлический треугольничек застежки-молнии, обессиленная рука скользила по мерзлой коже вниз. Он снова и снова прижимал растопыренную дрожащую пятерню к груди, будто играя, перебирал в пальцах белую висюльку замка и, обессилев, ронял руку.
— Потом. Садись вот, — Фомин подтолкнул стул. Поддержал друга за плечи, помог сесть. — Что случилось? Откуда ты?.. Мать честная! Да что ты молчишь?
— По…годи, — еле внятно по слогам выговорил Бакутин, звонко клацнув зубами.
Фомин еле расстегнул жесткую и твердую, как панцирь, куртку, стащил ее с бессильного тела. Располосовав ножом шнурки, снял полные снегу ботинки, сдернул мокрые носки, пощупал ноги: «Кажется, целы». Проворно натянул на них меховые носки, набросил полушубок на подрагивающие ватные плечи. Сосульки стаяли с бакутинского лица, и Фомин разглядел на нем багровые кровоподтеки, увидел разбитые, вывернутые опухолью губы, крохотную щелку вместо левого глаза.
— Кто это тебя? Где? Как?
— М-м…
— Да кто же это?
— Ум-м…
Его лихорадило. Дрожь накатывала волнами, сотрясая тело. Голова при этом дергалась, а зубы выбивали противную, металлически звонкую дробь.
Не спуская с него глаз, Фомин проворно оделся, накинул на плечи ватник и выскочил за дверь. Воротился с чайником и бутылкой под мышкой.
— Сейчас, сейчас, — бормотал он, торопливо отыскивая стакан и раскупоривая бутылку. — Глотнешь спирту, потом чайку горяченького…
Приподняв по-неживому склоненную голову друга, Фомин ловко опрокинул ему в рот стакан спирту, влил глоток воды и тут же поднес стакан с горячим чаем.
— Сам, — еле внятно выговорил Бакутин, беря двумя руками стакан, и тут же выронил его.
— Вот тебе и сам с усам, — с мягкой усмешкой попенял ему Фомин и стал поить Бакутина из собственных рук.
После каждого глотка Бакутин жарко и громко отпыхивался, по лицу потекли ручейки пота.
Четыре стакана выпил он без передыху. Разопрел, сомлел, раскис. Еле встал на нетвердые, подгибающиеся ноги. Трудно ворочая языком, нечетко выговорил: