Пружинисто, где-то даже грациозно Татарин переместился на пару метров, оказавшись еще дальше от пистолета, зато совсем рядом с Евтеевым, все еще поскуливающим в неудобной позе: он сидел, опираясь руками в пол, просмаркиваясь и поплевывая темным, слезы отчаянно смаргивая…
– Датико Метехский тебе велел кланяться, – сказал Смолин, – он тебя видеть хочет…
Лицо Татарина осталось бесстрастным. Он сказал только:
– Много знаешь, Червонец. Как ты только до седых волос дожил – да еще с такой интересной работой…
– Делиться будем? – спросил Смолин, стараясь, чтобы это прозвучало веско.
Татарин поднял брови:
– А зачем? Мы с Колюнчиком пахали, как папы Карло, а ты приперся на готовенькое… Неправильно.
Он сделал резкое движение, из его кулака сверкнуло то самое лезвие, прекрасно памятное Смолину, – длинное, узкое, напоминавшее скорее шило. Мигом позже оно с каким-то деревянным стуком ударило в грудь Евтееву, напротив сердца – и тот мешком осел на пол еще раньше, чем Татарин выдернул нож. Опухшая физиономия на глазах гасла.
Смолин невольно перекосился лицом, чуть не полностью зажмурясь. Открыл глаза, превозмогая противный крутеж под ложечкой (видывал всякое, но людей при нем все же не убивали), выдохнул:
– Убил…
– Да ты что, Червонец? – с наигранным удивлением ощерился Татарин. – Кто убил? Кого убил? Ах, козла этого… – и он улыбнулся почти по-человечески: – Так это ж ты его убил, бедолагу… а он, соответственно, тебя. Бывает. Если все оформить грамотно – ох, как бывает…
Не глядя, спиной вперед, он сделал шажок – и еще один, и еще. Он двигался к пистолету! Гипнотизируя Смолина тяжелым взглядом, щерясь, поигрывая ножом. И Смолин с прохладной ясностью осознал, что сию минуту ему и наступит конец, полный и бесповоротный. Если только он ничего не сделает в оставшиеся считанные секунды, Татарин его кончит, как только доберется до пушки…
Оставался миг. Может быть, два. Смолин решился.
Дах! Дах!
Татарина швырнуло вперед, на Смолина, и тот, ничего еще не понимая, не видя новых действующих лиц, метнулся вперед, в точности так, как и решил… Дах! Татарин падал – и Смолин, моментально оказавшись рядом, врезал ему с правой под дых, под душу, под ребра, так, что рука онемела. Добавил левой, в горло, что есть мочи, без капли жалости…
Татарин шумно обрушился на пол, корчась, жутко хрипя. Тут только Смолин, знавший, что у него есть несколько секунд передышки, поднял голову. Поодаль стояла Инга в распахнутом халатике поверх ночнушки, медленно-медленно опускала руку со смолинским наганом, тем, конечно, что заряжался резинками. Немудрящая штука, бесполезная в серьезном деле, но ежели из нее трижды шарахнуть человеку в незащищенную спину метров с пяти, выйдет неслабо…
Некогда было ни думать, ни делать что-то другое. Он метнулся к веревке. Пнув Татарина повыше виска, навалился на него, вывернул безвольные руки, принялся в лихорадочном темпе, связывать их, стараясь не терять головы, спутать на совесть. Затянув узлы так, что у врага, наверняка, вены пережало, свободным концом обмотал ноги в щиколотках, проворно накрутил узлов. Татарин все еще не шевелился, похрипывая, постанывая, сипло охая.
Чувствуя себя ватной куклой, Смолин не то чтобы сел – плюхнулся на пол, ноги не держали, хотя голова оставалась ясной и сердце вроде бы не прихватывало. Глядя на Ингу (наган в опущенной руке, вот-вот вскользнет из пальцев, глазищи на пол-лица, а лицо белое, вот-вот в обморок хлопнется), Смолин, усмехнувшись уж как умел и как получилось, тяжко выдохнул, прохрипел, сам не узнавая своего голоса:
– Молодец, боец Комелькова. Благодарность тебе от меня…
Губы у Инги дрожали, лицо кривилось, она вот-вот должна была сорваться в безутешные рыдания, но утешать ее не было ни времени, ни, что важнее, сил. Он понимал, что всё кончилось, – но пошевелиться не мог. А ведь предстояло еще быстренько поднять ребят, разыскать Кравца, чтобы сдать ему Татарина (на коем отныне можно ставить жирный крест), – и до того, ясен пень, надлежало убрать бесценный ящичек с глаз долой…
– Я… как чувствовала… – тусклым голосом произнесла Инга. – Я не могла… спать… А потом… услышала…
– Я тебя обожаю, – сказал Смолин, все еще не в силах шевельнуть хоть пальцем. – Я тебя люблю, ты лучшая на свете амазонка… Правда…
Он чувствовал, как губы растягиваются в улыбке – бессмысленной, широкой, идиотской, но все же, пожалуй, самую чуточку веселой.
Кажется, у него еще много чего было впереди…
Красноярск, апрель 2008
Примечания
1
О мертвых либо хорошо, либо ничего (лат.)