Шишки-то главные сыплются сверху, из конторы колхозной да из райцентра. А он и на начальство вроде бы ноль внимания. Это как же так, а? Да любого нашего колхозника возьми: какой ни будь он бойкий да языкастый, a перед начальником — как овечий хвост дрожит. Потому как приучили за многие годы подчиняться и чины почитать. Гавкни чего поперек, — живо тебя за ушко да на солнышко. «А против кого, субчик, вздумал лаять? Против того, кто поставлен у руководства Советской властью? Кому вставляешь палки в колеса?..» Что уж говорить о больших начальниках, — тут задрипанного налогового агента из окна увидят, так готовы в подпол спрятаться, как делала это, завидя почтальонку, покойная бабушка Кулина, боясь очередной «похоронки». А Живчик? Этот с кем угодно сцепится, никому спуску не даст. Совсем вот недавно вернулся из райцентра, с очередной головомойки.
— Чо, Федор Михайлович, небось, опять последнее! — участливо спрашивает кто-нибудь из мужиков.
— Последнее, брат, — чешет в затылке бригадир. — Последнее предупреждение.
— Чего хоть приписали?
— A-а, коллективную пьянку, — машет рукой Живчик. — Про сабантуй наш кто-то донес, да малость факты исказил: оказывается, не мой собственный велосипед мы пропили, а колхозную молотилку и двух лошадей… Во, как!.. И какой же это сволочи делать нечего, сочинительством занимается? — скажет грустно так и в самом дело опечалится, задумается на минуту, а там уж, гляди, опять понесся вприпрыжку, как мячик, раздавая во все стороны одобрения и порицания.
А страда в самом накале, люди валятся с ног от усталости и бессонницы, исхудали вконец, почернели лицами, но в глазах — неукротимый лихорадочный блеск: скорей, скорей! Осенний день — год кормит. Не тот хлеб, что на полях, а тот, что в закромах.
На небе облачко покажется, так не только старухи, а и молодые невольно осенят себя крестом: пронеси, господи! Но жаловаться грех пока. Деньки стоят, как по заказу, — светлые, звонкие.
Утром, только зеленая полоска зари обозначится на востоке, деревня уже просыпается. У общественного колодца заскрипел журавель, за огородами прогрохотала телега, где-то в лугах тоненько заржал жеребенок.
И вот уже дядя Троша, пастух наш, заиграл на своем рожке в дальнем конце деревни. Из дворов выходят коровы, вялые, медлительные спросонья, и сразу запахло пылью, парным молоком, нахолодавшими за ночь травами.
А заря разгорается, из печных труб то там, то здесь начинают подниматься розовые дымы, окна некоторых изб полыхают кострами: там затопили русские печи.
На улицу, как ошпаренные, начинают выбегать бабы, изредка мужики. Дожевывают что-то на ходу, через плетень уже кричат кому-то в свои дворы — дают домочадцам последние наказы по хозяйству.
Доярки, бренча подойниками, спешат на ферму, остальные бегут в поле, волоча косы, грабли, вилы.
Бригадир Федор Михайлович верхом на коне, в неизменной белой рубахе, трусит по улице торопкой рысью, останавливается, оглядывает с высоты спешащих колхозников, как командир свое войско.
— Ты, Хведор Михалыч, дак прямо чистый Суворов! — задирают его бабенки, что помоложе. — Прокатил ба до первой копешки!
— Надо ее, паря, допрежь сробить, копешку-то, — подражая чалдонкам, отзывается бригадир, и на темном лицо его в улыбке вспыхивают зубы.
— Дак тамока уж мы не тока копешку заделаем! — хохочут бабы.
Я учусь помаленьку разбираться в людях, многие из них для меня давно понятны, со своими думами, надеждами, желаниями. Эти их чувства и помыслы просты, как воздух, как хлеб, они похожи на мои собственные, потому и близки мне, понятны.
А вот в бригадире, Федоре Михайловиче Гуляеве, для меня много неясного. И это постоянно к нему притягивает, заставляет думать о нем, приглядываться и прислушиваться. И такое отношение к Живчику, видно, не только у меня. Вспоминаю разговор возле кузницы. Прибежал я зачем-то к дяде Леше, а там перекур как раз: бригадир с дядей на порожке сидят, а напротив, на чурбаке, дед Тимофей Малыхин громоздится. И засмаливают молча в три самокрутки — аж дым коромыслом. И тут дед Тимофей, с виду угрюмый, даже стеснительный чалдон, вдруг заговорил ни с того ни с сего:
— Хочу полюбопытствовать… Имею антирес… Вот ты, Михалыч. Грамотный. Балакают, в районных начальниках ходил. Скажи, кака сатана заставляет тебя в нашем назьме возиться? Кака тебя дурная муха укусила?
— А девки у вас тут больно хорошие! — весело откликнулся Живчик. — Прямо сами на шею виснут. Я здесь чувствую себя, как воробей в малиннике.
Дед Тимофей на эту шутку не улыбнулся, а только больше насупил брови, уставился в землю. Похоже, он совсем не понимал шуток, так же, как не понимает их, скажем к примеру, любое животное — не дано… И Федор Михайлович тоже насупился, поглядел на старика долгим внимательным взглядом, на морщинистых от ожога скулах шевельнулись желваки.
— Да-а, — протянул он. — Как же тебе это объяснить, старик? Трудно… Тебе на войне приходилось быть?
— А как же-ть? В первую мировую — от звонка до звонка… А в гражданскую вот с его отцом, — Тимофей кивнул на дядю Лешу, — супроть Колчака дрались.
— Понятно, — Федор Михайлович стал чертить прутиком по земле. — Тогда скажи, кто на войне самый главный?
— Енералы, поди, — неуверенно ответил старик. — Без их как же-ть?
— Верно. Сейчас так и говорят: бой выигрывают генералы, а уж если отступают, то солдаты. Но и выигрывать бой должны солдаты. Да! — бригадир начинал распаляться. — У нас тут сейчас с фронтом разница небольшая. Тоже битва идет, только за урожай. И решают ее не там, — махнул он куда-то вверх и в сторону райцентра, — а решаем ее мы с тобой да вон бабы с ребятишками. Здесь сейчас самый передний край! И не только сейчас — а всегда! Вот почему в трудное для страны время честный человек должен быть на самой передней позиции. Не то говорю — всегда должен быть здесь! Понимаешь, старик?
— Понимаю-то… это… не совсем, — забухыкал в кулачище Тимофей. — Я ить о том, што грамотный, мол, ты, умелый… Можа, в другом месте больше бы пользы изделал. Вот об чем речь. А бригадирить над нами мудрено ли? Вон Илюха Огнев тожеть до тебя бригадирил. Грамотешка у него — в школе прошел два класса да один коридор, — а бригада, почитай, все время в передовых была…
— Наслышался я, как Огнев бригадирил! — заорал Живчик, видно, выведенный из терпения дремучестью старика. — Да он же в передовых-то был потому, что три шкуры с людей драл! Запугивал, издевался… Лошадей вон тоже можно кнутом разогнать, да долго ли на одном кнуте-то наездишь?! Ну, ладно… — Федор Михайлович стал мять рукою левую половину груди. Как-то сразу весь сник, заговорил тише. — Вот, говоришь, грамотный я. Какой там, к черту, грамотный! Сюда бы, на мое бригадирское место, крупного ученого поставить: экономиста, политика, агронома — разве столько, как от меня, пользы бы было? Но там, наверху, выдумывать, а здесь вот надо изучать запросы сельского хозяйства. Формы управления, технологию, землю, главное — людей, их психологию… Не ясно говорю? Ну, тут по-другому не скажешь. Одним словом, самый передний-то край — он здесь вот сейчас, на этом вот самом месте… Ты о Льве Толстом что-нибудь слышал, старик?
— Видел на патрете, — прогудел Тимофей. — Бородища — как у покойного деда Порфентия: в два хвоста.
— Вот-вот. Так этот граф лучше всех русских мужиков знал. Лучше даже их самих. Потому что всю свою жизнь прожил среди них. И земельку сам пахать не брезговал…
Не все я, конечно, понимал тогда в этом разговоре. Федору Михайловичу, чувствовалось, не шибко-то приятно обнажаться перед каждым, вот и хочет скрыться за непонятными учеными словами. Как жил до этого, где, была ли, есть ли семья? — помалкивает бригадир, шутками отделывается.
Вот и сейчас, в это утро погожее, гарцует перед бабами на коне у выезда из деревни, в поле на работу народишко свой провожает: улыбка подковой, от самых остроязыких отшутится, если потребуется — от семерых собак отбрешется, палец в рот не клада — всю руку оттяпает. Но и такое бывает…
— Почему без вил, Матрена Яковлевна? — останавливает он Мокрыну Коптеву.
— А сломались.
— Чем же робить думаешь?
— А колхозными.
— Да откуда они, колхозные-то, взялись? От сырости?
— Домой пойду, ежели дак…
Вот и попробуй, поговори с ней! И ведь уйдет домой, глазом не моргнувши! И бригадир мечется по дворам — разыскивает лишние вилы. Его ли это дело? Ну а кто, если не он? Мокрына — работник ценный: за троих ломит…
Главное для бригадира, как он сам говорит, — стронуться утром с места, а потом оно все само пойдет.
И вот уже застрекотали в ноле жатки-лобогрейки, торопливо замахали мотовилами-крыльями среди тучных хлебов. Но жаток на бригаду всего три. Не успевают, задыхаются, работая от зари до зари.