Анна Ахматова
1 ноября 1935[47]
Ошибки в письме — «С.С.Р.», «стихи мои не печаются», «по долгу болею» — звучат почти метафорически, свидетельство душевного смятения, в котором она приехала в Москву за спасением.
Ахматова написала Сталину 1 ноября — именно в этот день Заковский обратился к Ягоде за разрешением на ее арест. Обе просьбы одновременно устремились наверх, к самому престолу; судьбе предстояло решить, какой из них дать ход.
И в тот же самый день направил свое обращение к Сталину Борис Пастернак.
1. ХI.35
Дорогой Иосиф Виссарионович!
23-го октября в Ленинграде задержали мужа Анны Ахматовой, Николая Николаевича Пунина, и ее сына, Льва Николаевича Гумилева.
Однажды Вы упрекнули меня в безразличии к судьбе товарища.
Помимо той ценности, какую имеет жизнь Ахматовой для нас всех и нашей культуры, она мне еще дорога и как моя собственная, по всему тому, что я о ней знаю. С начала моей литературной судьбы, я свидетель ее честного, трудного и безропотного существования.
Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, помочь Ахматовой и освободить ее мужа и сына, отношение к которым Ахматовой является для меня категорическим залогом их честности.
Преданный Вам Б. Пастернак[48]
Она приехала в Москву 29 октября, почти в бреду. Первую ночь ночевала у Эммы Герштейн. «Я смотрела на ее тяжелый сон, как будто камнем придавили, — вспоминает Герштейн. — У нее запали глаза и возле переносицы образовались треугольники. Больше они никогда не проходили. Она изменилась на моих глазах».
Утром бросилась к писателям, за помощью. Сначала — к Михаилу Булгакову, там и заночевала. Видимо, обсуждала с ним черновик своего письма Сталину. «Ужасное лицо, — записала в дневнике жена писателя Елена Сергеевна. — В явном расстройстве, бормочет что-то про себя».
На следующий день Герштейн отвезла ее на такси к Лидии Сейфуллиной. Дорогой Анна Андреевна вскрикивала, как в бреду:
— Коля… Коля… кровь! — и что-то еще. Невозможно понять, какой «Коля» ей мерещится — Пунин или Гумилев.
У Сейфуллиной были какие-то высокие связи, она позвонила и договорилась: надо подъехать завтра в Кутафью башню Кремля, и тогда личный секретарь Сталина Поскребышев передаст письмо вождю. Ночевала Ахматова на этот раз у Чуковских, всю ночь не спала, а наутро еще один друг — Борис Пильняк — отвез ее к Кремлю. «Буду я, как стрелецкие женки, под кремлевскими башнями выть».
Редкий случай — когда писатели так сплотились, чтобы помочь другому писателю!
И вот результат — на письме Ахматовой появилась резолюция Сталина:
«т. Ягода. Освободить из-под ареста и Пунина и Гумилева и сообщить об исполнении. И. Сталин» (без даты).
О благоприятном исходе дела Поскребышев сообщил Ахматовой по телефону — она тогда находилась у Пастернака. «Кажется, это был единственный хороший поступок Иосифа Виссарионовича за всю его жизнь», — скажет она позже. Отзовется и Борис Пастернак, в письме Сталину благодаря его «за чудесное молниеносное освобождение родных Ахматовой».
Можно представить себе реакцию ленинградских чекистов, у которых давно чесались руки заняться Ахматовой, когда они, после того как долго не покладали этих натруженных рук, вдруг, вместо разрешения на арест, получили фантастическую директиву немедленно отпустить ее родных и похерить свою долгую и успешную работу. Осталось только развести руками. Для Василия Петровича Штукатурова это, наверно, было головоломкой до самого конца жизни. Впрочем, ему в Органах, как ни лез из кожи вон, с карьерой не повезет: через четыре года, в 39-м, при очередной чистке, он будет уволен «за нарушение законности».
Еще больший шок испытали от такой внезапной улыбки судьбы соузники Большого дома по делу № 3764: Пунин и Гумилев были освобождены сразу после приказа из Москвы, а Поляков, Махаев и Борин[49] — тремя днями позже. Об этом — последний документ в следственной папке.
Свой выход из тюрьмы Лева запомнит навсегда, со всеми подробностями. Через двадцать лет он, на последнем допросе в своей жизни, расскажет об этом прокурору.
Поздно вечером 3 ноября его вызвал к себе следователь.
— Будете ли вы еще давать показания?
— Все уже сказано, больше ничего нет.
Тогда Штукатуров сказал:
— Ну, так мы решили вас освободить. Завтра идите на занятия в университет.
У Левы дух захватило.
— Вы великодушнее царского правительства. Я даю слово, что больше от меня никогда не услышите ни одного антисоветского слова…
Николай Николаевич Пунин попрощался иначе. Когда ему объявили об освобождении, он, ввиду позднего времени, попросил разрешения переночевать в тюрьме. И услышал в ответ: «У нас здесь не ночлежка».
Около полуночи их выпустили на улицу и закрыли дверь. До самого дома они не проронили ни единого слова, шли молча, шли вместе, но чужие. «Шалые», как сказал Пунин про встречу с отцом Левы в августе 21-го…
Вышли — врагами. И до того они лишь скрепя сердце терпели друг друга — у каждого были свои права на сердце Ахматовой. А тут, сразу после освобождения, Лева вообще ушел из дома и на Фонтанке старался не появляться.
Он почему-то думал тогда, что мать хлопотала только за Пунина, а его, Леву, освободили заодно — напрасная обида, как мы видим из письма Сталину! Вся эта неприязнь и недоразумения стали, конечно, для Ахматовой еще одним источником мук.
В этот раз ей удалось спасти и сына, и мужа, и себя от смертельного удара. Но последствия вечеринки 25 мая 35-го будут тянуться за ними всю жизнь.
Чижик-пыжик, где ты был? На Фонтанке водку пил…
Ходим строем, поем хором
Лев Васильевич Пумпянский читал студентам-историкам лекцию по русской литературе. В Большой аудитории университета стояла тишина, лишь изредка шелестели тетради. Профессор был еще не стар, щеголял остроумием и эрудицией. Вскользь, но хлестко проехался по Николаю Гумилеву:
— Поэт написал про Абиссинию, а сам не был дальше Алжира. Вот он — пример нашего отечественного Тартарена!
Тут из студенческих рядов раздался голос:
— Нет, он был не в Алжире, а в Абиссинии!
Пумпянский снисходительно отмахнулся:
— Кому лучше знать — вам или мне?
И услышал:
— Конечно, мне.
Аудитория взорвалась хохотом. Все лица были обращены на героя, студенты-то понимали, что ему, сыну Николая Гумилева, лучше знать, где путешествовал его отец. Действительно — слишком памятны были детские игры — на шкуре леопарда из Абиссинии!
Посрамленный Пумпянский побежал жаловаться в деканат.
Когда вскоре слишком гордый студент четвертого курса оказался во внутренней тюрьме НКВД на Шпалерной, той, где семнадцать лет назад томился его отец, — как знать, может, и в той же камере! — на первом же допросе следователь по какой-то бумажке пересказал весь инцидент, случившийся на лекции Пумпянского.
Постепенно чекист вошел в раж, он уже орал, захлебываясь матом:
— Так ты любишь своего отца, гад! Встань… к стене!
Он подскочил к юноше, приподнял его за ворот рубашки с ввинченной в цементный пол табуретки и ударил наотмашь…
Лев Гумилев думал, что случай с Пумпянским стал поводом для ареста. Он не знал, что в Большом доме уже накопилась целая кипа доносов на него посерьезней. Именно это — короедная работа бесчисленных стукачей — и стала причиной его второй Голгофы.
После первой — в 1935-м — Леву выгнали из университета. Ходить кланяться в пунинскую квартиру не хотелось, жил он отдельно, в комнатушке на троих, тоже на Фонтанке, но дальше от центра. Голодал, бывало, даже терял сознание от истощения. Наконец Анна Андреевна поехала к ректору университета, профессору Михаилу Семеновичу Лазуркину, ученому старой школы, не выдвиженцу-бюрократу.
— Я не дам испортить жизнь мальчику, — сказал он.
Лева опять стал студентом. Шел 37-й, пик Большого террора. Аресты косили людей, как траву. Взяли и покровителя Левы — профессора Лазуркина и убили с особой жестокостью: его застрелили на допросе, а затем, уже мертвого, выбросили из окна, инсценируя самоубийство.
Что изменилось к тому времени в пунинской квартире на Фонтанке? В декабре 36-го Ахматову сняли с персональной пенсии, которую она получала «за заслуги перед русской литературой». Нищета стала еще беспросветней. И неустроенность тоже. Коммуналка. Общая кухня. «На веревках белье, хлопающее мокрым по лицу. Мокрое белье, словно завершение какой-то скверной истории, из Достоевского», — записала свое впечатление Лидия Чуковская.
Произошел окончательный разрыв с Пуниным, который был ее мужем пятнадцать лет, — оставаясь жить в одной квартире, они уже стали совершенно чужими друг другу.