Вскоре столыпинский вагон с зарешеченными окошками уносил друзей на Беломорканал. Историкам предстояло не изучать, а делать историю — в качестве подконвойных лесорубов. И, как знать, может быть, и оборвалась бы их жизнь где-нибудь в студеном глухом лесу возле Медвежьегорска, где они расчищали путь для будущего канала. Но замысел судьбы был другой.
17 ноября Военная коллегия Верховного суда отменила приговор Военного трибунала и направила дело на переследствие. И снова крик: «На этап!» — только в обратную сторону, в Ленинград. Лев Гумилев радовался напрасно, он не знал, что приговор ему отменили потому, что сочли слишком мягким и теперь хотят припаять пункт 17-й 58-й статьи — «террор», то есть возвращают на расстрел.
Но — судьба играет человеком! — пока его возили туда и обратно, грянула другая важная новость — звезда наркома НКВД Ежова закатилась, кровавого карлика сменил Берия: дела пересматривают, многих отпускают, на допросах перестали бить. Воскресла надежда: значит, Сталин прозрел, увидел, что творится, увидел и исправит, наведет порядок.
Едва Лева снова оказался в ленинградской тюрьме, он поспешил через старых зэков послать весточку на волю — маме. И вскоре получил передачу. Появился шанс — если не освободиться, то хотя бы выжить.
Я, кажется, сделал открытие
Семнадцать месяцев кричу,Зову тебя домой.Кидалась в ноги палачу,Ты сын и ужас мой.Все перепуталось навек,И мне не разобратьТеперь, кто зверь, кто человек,И долго ль казни ждать..........................
(«Реквием»)Да, и в этот раз Ахматова кинулась с прошением к Сталину, к кому же еще — он один мог спасти ее Левушку. Письмо не сохранилось или еще томится где-то в секретных архивах. Лидия Корнеевна Чуковская, которая как раз с этого времени сблизилась с Ахматовой и стала ее Эккерманом до конца жизни, запомнила только одну фразу из письма, со слов Анны Андреевны: «Все мы живем для будущего, и я не хочу, чтобы на мне осталось такое грязное пятно». Имелось в виду одно из обвинений Леве — будто бы мать подговаривала его убить Жданова и отомстить за расстрелянного отца.
Никаких видимых последствий обращение к вождю не имело. И это еще вопрос, как могло повлиять опальное имя Ахматовой на участь сына. По его мнению, мать тогда думала, что вынесенный приговор — просто судебная ошибка. «Она не могла первоначально предположить, как низко пало правосудие. Следователи и судьи по существу превратились в политических марионеток, своеобразных фальшивомонетчиков, фабрикующих если не поддельные купюры, то фальшивые показания, обвинения, приговоры. Мамино письмо, если оно и дошло до Сталина, было оставлено без внимания».
Правда, в феврале 1939-го на приеме в честь писателей-орденоносцев Сталин вдруг вспомнил об Ахматовой — уж не из-за ее ли письма? И будто бы спросил:
— Что дэлаэт манахыня?
Так об этом рассказывала сама Ахматова.
Во всяком случае, литературные чиновники отреагировали сразу: журналы стали наперебой просить у нее стихи, два издательства вознамерились печатать книгу. Похоже, невзирая на то что сын сидел в тюрьме, негласный запрет на ее творчество был снят.
Это с одной стороны, а с другой — именно в 1939-м на Ахматову было заведено «Дело оперативной разработки» (ДОР) с такой «окраской»: «Скрытый троцкизм и враждебные антисоветские настроения», видимо, причиной стали протоколы допросов Левы с подписями, добытыми избиениями. Тот же перебежчик из КГБ в ЦРУ, генерал Калугин, сообщил, что в это досье были включены все агентурные материалы об Ахматовой, собранные раньше. ДОР — это подготовка к тюрьме, такая категория дела, за которой в любой момент может последовать санкция прокурора на арест.
А она простаивала бесчисленные часы в тюремных очередях то на Шпалерке, то в Крестах, чтобы отдать передачу в деревянное окошечко и убедиться, что сын жив. Ранняя седина, осунувшееся, искаженное лицо, глазницы-ямы — такое, она заметила, было и у других женщин в очередях, глаза жили как бы отдельно на лице. А потом, еле передвигая ноги, почти вслепую — на Фонтанку, к Шереметевскому дворцу, там теперь разместился «Дом занимательной науки» — ну и названьице! — и сквозь него, во внутренний сад, направо, вдоль стены флигеля, и вверх, вверх, по полутемной лестнице с высокими ступенями, одна за три, ключ — в дверь, в свою комнату-одиночку, где редкие уцелевшие красивые вещи из прошлого лишь подчеркивают запустение и убожество быта. Но и отсюда Пунин упорно просит ее уехать.
Те немногие друзья и знакомые Ахматовой, которые не отвернулись от нее, вспоминают надломленность, беспомощность, «притюремную обстановку» ее жилья. И непроизвольные стоны: «Лева, Лева…» А за стеной — вопли: у соседей, в подселенной в пунинскую квартиру рабочей семье Смирновых, веревкой воспитывают детей. Достоевщина. «Помойная яма коммунальной квартиры», по выражению Лидии Чуковской. За одной стеной — женский крик и плач ребенка, за другой — смех новой подруги Николая Николаевича.
— А вот этакие наслоения жен, — кивнула как-то на стенку Анна Андреевна, — это уже совсем чепуха!
И кажется иногда — только друзья-деревья за окном еще с ней, тянут ветви навстречу, шумят листвой о чем-то вечном.
Показать бы тебе, насмешницеИ любимице всех друзей,Царскосельской веселой грешнице,Что случилось с жизнью твоей —Как трехсотая, с передачею,Под Крестами будешь стоятьИ своею слезой горячеюНовогодний лед прожигать..................................
(«Реквием»)Дополнительное расследование растянулось на полгода и ничего не дало. Студенты-историки вину свою отрицали и объясняли, что в показаниях на следствии оговорили себя под «моральным и физическим воздействием». Были допрошены девять свидетелей, которые тоже ничего нового сообщить не могли.
Переполненная камера в Крестах. Душно и тесно. Лева с друзьями спят под нарами, впритык друг к другу, на голом асфальтовом полу, подстелив фуфайки вместо матраса. Впереди — неизвестность, время уходит, жжет нетерпение — действовать, творить! В одну из таких мучительных ночей приходит озарение, вот как сам Лев Гумилев рассказал об этом, может быть, самом важном событии в своей жизни:
«…У меня возникла мысль о мотивации человеческих поступков в истории. Почему Александр Македонский шел в Индию и Среднюю Азию, хотя явно там удержаться не мог и грабить эти земли не мог, не мог доставить награбленное обратно к себе, в Македонию, и вдруг мне пришло в голову, что его что-то толкало, что-то такое, что было внутри него. Я назвал это „пассионарность“… Так мне открылось, что у человека есть особый импульс. Это не просто стремление к иллюзорным ценностям. Я, кажется, сделал открытие…»
В ту ночь он долго не мог заснуть, все ворочался на фуфайке, сползая на жесткий асфальт. Необычайный восторг, мысли — далеко. Эврика! Он сделал открытие, которое перевернет научные представления. И никто из специалистов еще не подозревает об этом! И нельзя даже записать — ни бумаги, ни карандаша! Запомнить, развить! Одной интуиции мало, нужны доказательства.
— Подъем! — Тюрьма возвращает в реальность.
Так возникла у младшего Гумилева, в самом первоначальном виде, в зародыше, идея его будущего учения — этнологии, науки о естественных закономерностях рождения и гибели народов. Пройдет тридцать лет, большей частью — в тюрьмах, лагерях, на фронте, на грани выживания, но в непрестанном, неудержимом научном поиске, прежде чем появится рукописный труд — «Этногенез и биосфера Земли». Еще через десять лет этот труд будет издан, пробьется к читателю — и станет бестселлером, породит целую школу, новое направление, вызовет бурю споров, вплоть до сегодняшних дней. Всех поразит резкая новизна, смелость мысли, живость языка — поэт в науке, балансирующий на границах различных дисциплин, эпох, народов, гипотез и не побоявшийся сделать шаг в неведомое, будет принят в штыки и вызовет озлобление в советской ученой среде, окостеневшей от бюрократизма и идеологической зашоренности. И в этом Лев Гумилев оказался достойным сыном своего отца — тот тоже говорил: «Я привык смотреть на академиков как на своих исконных врагов».
Однажды в камеру принесли бумажку — на подпись. Лева прочел:
Выписка из протокола Особого Совещания при НКВД СССР от 26 июля 1939
Слушали: дело Гумилева Льва Николаевича…
Постановили: Гумилева Льва Николаевича за участие в антисоветской организации и агитацию заключить в ИТЛ сроком на 5 лет, считая срок с 10 марта 1938 г.
Та же участь ожидала и Нику Ереховича, и Тадика Шумовского — пять лет лагеря — такой срок был тогда детским и мог считаться большой удачей.