И только тогда я заплакала.
А он гладил меня по голове, словно ребенка и шептал, шептал, шептал какие-то нежные и ничем не помогающие сейчас мне слова.
* * *
Тонкие струи воды били по моему телу, словно сотни мелких иголок. Я стояла под душем в ванной, в том самом месте, где полчаса назад чуть не совершила очередную глупость в своей жизни. Если это можно назвать глупостью. Я яростно терла тело жесткой губкой, смывая мыло, как будто это могло мне помочь. Как будто я могла смыть с себя, со своего тела это.
Я выключила шелестящий душ и, тяжело дыша, вылезла из ванной. Протерла запотевшее зеркало полотенцем. Посмотрела на свое отражение — ничего не изменилось. Я выглядела точно так же, как и двенадцать часов тому назад. Не появились седые волосы и новые морщинки у глаз.
Словно ничего и не произошло.
Когда я, надев халат, вернулась в кабинет, все, что я натворила, уже было прибрано. Даже портьера висела на своем месте. Только пятно от коньяка темнело на обоях раздавленным гигантским клопом.
С кухни доносилось звяканье посуды. Я налила себе в маленькую рюмку коньяка и залпом выпила. Прихватив с собой бутылку и рюмку, я поплелась на кухню.
Сережа возился у столика, делал бутерброды с ветчиной и сыром. Пиджак он снял, а поверх ослепительно-белой рубашки и жилета на нем красовался мой фартук в цветочках. Рукава рубашки были аккуратно подвернуты.
Он повернулся на звук моих шагов. Заметил бутылку, но ничего не сказал. Я уселась за стол и брякнула перед собой бутылку. Налила рюмку. Сережа снял засвистевший чайник, сел напротив меня. Поставил передо мной блюдо с бутербродами, налил чаю в две кружки. Закурил.
— Есть будешь? — спросил он.
— Нет, — ответила я и залпом выпила коньяк.
Он опять ничего не сказал. Только поморщился — легко и неодобрительно. Потом он спросил:
— Сколько лет мы с тобой знакомы? Десять, если мне не изменяет память?..
Я пожала плечами:
— Какое это сейчас имеет значение? Хоть двадцать. Давай, изрекай.
— Я хочу, чтобы ты меня внимательно выслушала. На правах… Ну, скажем так — на правах старого знакомого.
— Я готова.
— И сделала так, как я тебя попрошу.
— В смысле? — не поняла я его и налила себе снова. — Коньяка хочешь?
— Я за рулем.
— Ох, я забыла. Так что я должна сделать?
Он помолчал.
— Я хочу сказать… То, что произошло…
— А я не хочу об этом говорить, — перебила я его.
— Надо, Оля.
— Нет — и все.
Он не обратил внимания на мой ответ.
— Тебя вызовут в милицию, — сказал он, глядя мне прямо в глаза. — И ты должна все рассказать. Во всех подробностях, к сожалению. И сама написать заявление. И они сядут. Это однозначно, я уже все выяснил. Я хочу…
— А я не хочу, чтобы ты лез в мои дела, — резко ответила я. — Даже, предположим, из самых благородных побуждений. Я же в твои никогда не вмешивалась, когда мы были вместе? Ты меня слышишь?
Он отвел глаза и уставился на включенное бра. Оно освещало его худощавое лицо, нос с горбинкой и плотно сжатые тонкие губы.
— Я не лезу. В твои дела, — сказал он раздельно. — Но я считаю, что справедливость должна восторжествовать. И подонки должны сидеть в тюрьме, а не разгуливать по улицам. Все должно встать на свои места.
Я, не глядя на него, снова налила и быстро выпила.
— Ты бы хоть бутерброд съела, что ли, — сказал он. — Развезет ведь тебя.
— Знаешь, почему я тогда от тебя ушла? — пробормотала я, вертя в пальцах тонкую ножку рюмки.
Он исподлобья посмотрел на меня.
— Почему же?
— Потому что ты жил исключительно по правилам, — сказала я. — Ты всегда безукоснительно подчинялся им. Хотя правила эти не всегда были для тебя хороши и устанавливали их другие люди. Потом эти правила менялись и ты тут же тоже менялся согласно этим, новым правилам. И ты, Сережа, к сожалению всегда был слишком правильным для меня, непутевой и не правильной женщины.
Он загасил сигарету, раздраженно смяв фильтр в пепельнице в комок.
Я усмехнулась:
— И еще меня всегда раздражала твоя привычка вот так изничтожать в пепельнице фильтры от докуренных сигарет. По-моему, это первый признак неврастении.
— Могла бы мне сказать об этом и раньше, — пробурчал он обиженно.
Как мальчишка, ей-Богу. Я налила себе еще коньяка. Хлопнула рюмку, взяла бутерброд и стала жевать, не чувствуя вкуса ни ветчины, ни хлеба.
— Ну, так как же, Оля?
— Закрыли тему, Сережа, — сказала я. — Закрыли.
Он насупился, вытащил из кармана жилета четыре упаковки каких-то таблеток.
— Я ничего не буду принимать, — сказала я, опережая его слова.
— Я врач, Оля.
— Ты не врач. Ты хирург. Пусть даже очень хороший, — с этим я согласна. Но в колесах ты, парень, ни хрена не просекаешь, — хихикнула я.
Коньяк уже во всю действовал. Еще бы — на голодный-то желудок столько выхлестать.
— Что? — изумленно спросил он. — Что ты говоришь?
— Никогда таких слов не слышал? Так наша огневая молодежь изъясняется — «в колесах». Это означает — в таблетках, — пояснила я. — Ты не разбираешься в таблетках.
— Это Женя мне дала.
— Ты что, все ей рассказал?!
— Что ты, о чем ты говоришь, Оля? — даже чуть-чуть испугался он.
— Все равно не буду, — упрямо сказала я.
— Будешь, — неожиданно жестко сказал он. — Вот эти, сонапакс, — три раза в день по одной таблетке. А эти — на ночь. Одну таблетку. В крайнем случае две. Но не больше. Тебе будет лучше. Но только ни в коем случае, — он покосился на бутылку, — их нельзя принимать вместе со спиртным.
— Ну, спасибо, барин, научили. — Я привстала и поклонилась ему. — Премного вам благодарны, барин. Позвольте вас в плечико поцеловать, барин?
Он как-то странно посмотрел на меня. Но ничего не сказал.
— Я хочу побыть одна, — сказала я.
Он помялся и пробомотал, снова глядя мимо меня:
— Я могу спать в кабинете, на диване.
— Спасибо, Сережа. Но не надо лишних жертв. Мы не на войне, милый…
Я дотронулась до тонкого обручального кольца на безымянном пальце его правой руки.
— Подумай о своей жене, — криво усмехнулась я. — Кстати, я опять запамятовала, как ее зовут. Помню только, что какое-то пейзанское имя. Аграфена, что ли? А?..
— Глафира, — мрачно буркнул он.
— Во-во. Глафира-Кефира. Йогуртовна.
Он поднялся и пошел в прихожую, на ходу вылезая из фартука. Широкоплечий, высокий мужчина, который когда-то очень хотел, чтобы я стала его женой. А сейчас, по-моему, хочет еще больше. Или это коньячок подсказывал мне такие мысли?..
Я, не поднимаясь с места, смотрела из кухни, как он одевается в прихожей.
— Я еще позвоню тебе сегодня вечером, — сказал он.
— Позвони, — пожала я плечами и чуть не выпустила из пальцев полную рюмку. Когда я успела ее налить? Это навсегда осталось для меня загадкой.
— А завтра приеду, — добавил он. — Во второй половине дня. Ты не против, надеюсь?
Я не ответила. Он положил ключи от моей квартиры на столик в прихожей и уже взялся за ручку двери, когда я его спросила:
— Сколько они получат, если я напишу заявление?
— Не меньше десятки.
— Ага, — глубокомысленно кивнула я.
— До свидания, — сказал он.
Дверь хлопнула и я осталась одна.
Я выдавила из пачки таблетку сонапакса. И запила ее коньком.
— Плевать, — громко сказала я.
* * *
Я сидела на диване, тупо уставившись в экран телевизора. Телевизор был включен, только звук я убрала. Шла какая-то очередная тошнотворная политическая передача: все те же жадные лживые морды, беззвучно открывающиеся рты, льющие патоку и грязь, потом замелькали кадры демонстрации, кого-то лупили резиновой дубинкой по голове, кто-то орал — шахтеры, чернокожие, солдаты, танки, политики; некто в бороде с дебильным выражением лица вещал, наверное, о близящемся конце света.
Я напряженно размышляла.
Бутылку я почти что приговорила. Но это не мешало мне думать, даже наоборот — мысль стала более резкой и ясной. Я уже почти составила план действий — оставалось уточнить кое-какие детали. Распечатала новую пачку сигарет, но закурить не успела. Запиликал звонок телефона. Я сняла трубку.
— Это я, Оля, — послышался голос Сережи. — Как ты?
— Все олл"райт, босс, — ответила я.
Он помолчал.
— Правда, все нормально, Сережа, — сказала я.
— Что-нибудь-нужно?
— Нет.
— Если ты вдруг, не дай Бог почувствуешь себя хуже… Ну, что-то будет не так… Ты звони. В любое время суток. Хорошо?
— Хорошо.
— Ты знаешь, что я приеду, как только ты скажешь… Ты меня слышишь, Оля?
Я почувствовала, что сейчас разревусь. Я кусала губы, словно героиня жуткой латиноамериканской мыльной оперы и ощущала себя точь в точь такой же — то есть полной и непроходимой сентиментальной дурой. И очень-очень одинокой почти что тридцатилетней бабой.
Он сказал негромко: