построенных в 70-е годы, чтобы быстро расселить очередной трудовой резерв, срочно делегированный в столицу ради немедленного запуска свежевозведенного завода… С тех пор вечности жерло охотно пожрало и завод, и резерв, и все поколение трудяг с лучистыми глазами и мозолистыми руками, оставив лишь россыпь несимпатичных зданий – этакие коралловые рифы средней полосы, заселенные новыми обитателями.
Сообразно с профессией, я ожидал найти замшелого старичка, последнего человеческого игуанодонта, тщетно взывающего к мирозданию на берегу метеоритной воронки, – но, как это регулярно случается с нашими ожиданиями, полностью построенными на стереотипах, просчитался. Сейчас, освежая обстоятельства нашей встречи, почему-то полустершейся из памяти (хотя прошло-то буквально два-три месяца), я попытался было вспомнить, какой у него был дверной звонок. Между прочим, прежде впечатления от человека начинались не с прихожей, а значительно ранее: в деревне, само собой, с палисадника, а в городе – с обивки двери и мелодии звонка. Так вот, припоминая этот несчастный звонок (заливистая трель? деликатное треньканье? настойчивый зуммер, наводящий на мысль о будильнике, или, хуже того, школьном ревуне?), я осознал, что звонков-то мы теперь уже и не слышим: все победил домофон, дающий, впрочем, хозяину квартиры несколько лишних минут на подготовку к визиту.
Выйдя из лифта, я подумал, что встречающий меня юнец с дурной кожей и затейливо выстриженными патлами – внук игуанодонта: более того, пока я возился в прихожей, с отвращением втискиваясь в хозяйские затрепанные тапочки (была зима, так что московские лицемерные чистюли в полной мере практиковали варварский обычай насильственного переобувания), в голове моей наскоро сложился грубоватый сюжет с пропойцей-внучком, ждущим естественного пресечения графологической династии, чтобы выкинуть на помойку наследную библиотеку и завить горе веревочкой (к отложенному трепету соседей). Каково же было мое изумление, когда сам юнец и оказался графологом (и еще, поганец, усмехнулся, заметив и расшифровав мое замешательство), – так что игуанодонтом, как выяснилось, был я сам. Мы прошли в кабинет, обставленный не без уюта: оливковые бархатные шторы, царские жалованные грамоты с красными вислыми печатями в золотых рамах, здоровенный стол с зеленым сукном (весь заставленный компьютерами, сканерами, принтерами и еще какими-то неизвестными мне приборами; посередине стоял микроскоп) и несколько книжных шкафов. Стыдно вспомнить: чтобы скрыть замешательство, я попытался начать какую-то нелепую светскую беседу, что-то вроде «ну и погодка нынче» (даром что всегда был непримиримым врагом всех этих хронофагических рудиментов псевдовежливости), но быстро был деловитым невежей прерван: усевшись за свой монументальный стол и жестом предложив мне занять легкомысленно вертлявое офисное кресло, причалившее к его дальнему углу, он другим, но столь же властным жестом потребовал рукопись.
И без того ощущая себя не в своей тарелке (выражение, отдающее чем-то из быта каннибалов), я собрался заартачиться, но это было бы, конечно, еще глупее, чем сам визит к почерковеду. В самом деле, подумал я мрачно, в иерархии шарлатанов-разгадчиков графология стоит где-то на уровне гипноза, а дальше уже следуют экстрасенсы: отчего-то эта мысль меня порадовала. Из рюкзака (на котором дотаивали самоубийственно легкомысленные снежинки) я достал пластиковый пакет, из него папку со старорежимной надписью «Дело» (специально подобрал такую), из него – тетрадку, извлеченную из середины стопки. Отправляясь сюда, я нуждался в информации, но не был готов сам ею делиться, поэтому довольно долго выбирал фрагмент поскучнее – и даже, честно говоря, собирался вырвать для анализа один-единственный листок, но пожалел манускрипт.
Я протянул ему тетрадку, он как-то небрежно схватил ее своими лапищами и швырнул на стол. Впрочем, последующими действиями он себя отчасти реабилитировал: сперва несколько секунд просто изучающе на нее глядел, потом, уже не в пример аккуратнее, взял обеими руками и несколько раз повернул, осмотрев со всех сторон. Снова положил на стол, теперь уже прямо перед собой. Потом наклонился и понюхал ее, шумно втянув воздух (тут я почему-то успокоился и стал наблюдать более отстраненно). Перевернул спинкой вверх и снова на нее уставился (между прочим, смотреть там было не на что – просто голубоватая плотная обложечная бумага). Опять перевернул, развернул посередине и поразглядывал скрепки (смешно сказать, но я, отнюдь не будучи графологом, тоже проделывал все эти операции, только, может быть, не с таким самоуверенным видом – и хорошо помнил, что скрепок там две, верхняя со следами ржавчины, которые перешли и на бумагу). Опять положил тетрадь ровно перед собой. Открыл и прочел первую фразу.
Тут лицо его как будто закаменело. Не глядя, он протянул руку куда-то вправо: мне даже на секунду почудилось, что тянется он ко мне, и я, кажется, даже слегка отпрянул – впрочем, целью его, как оказалось, было крупное увеличительное стекло в черной оправе. Сцапав его и наведя на хорошо уже знакомый мне крупный разборчивый почерк, он несколько секунд хмуро вглядывался в него, проводя стеклом вдоль строк, потом перевернул страницу и поразглядывал еще. После чего медленно отложил лупу и посмотрел на меня с чрезвычайно мрачным выражением. «Это что, шутка?» – спросил он холодно. Растерявшись, я пробормотал что-то невнятное. «Ясно. Консультация окончена». Он брезгливо, двумя пальцами, поднял тетрадь и протянул ее мне.
Дальнейшие несколько минут я припоминаю с густым чувством неловкости – впрочем, милосердная память стерла бо́льшую их часть: вроде бы, тщательно пакуя манускрипт, я не переставал бормотать что-то вопросительное, пока упрямо молчащий хозяин теснил меня к выходу. Очнулся я уже на улице, под порывами снега, валившего крупными хлопьями. Несколько раз я, несмотря на нелюбовь к этому жанру коммуникации, пытался звонить графологу, но он не брал трубку. Письма мои также оставались без ответа.
Наученный и встревоженный этим опытом (убей бог – я так и не понял, что могло взбесить этого прыщавого тайнознатца), я думал, что иррациональные проблемы ждут меня и при наборе рукописи, но, к своему удовольствию, просчитался. Когда я на пробу перефотографировал первую из тетрадок и отправил ее своей машинистке Даше, то через неделю получил набранный уже по новой орфографии текст – без всяких неожиданностей и каких-нибудь странных комментариев (к которым был внутренне готов). Обрадованный, я переснял и отправил остальное – и вскоре все это необыкновенное сочинение было передо мной в полностью готовом виде. Заканчивая затянувшееся предисловие, я должен признаться, что в некоторых местах моя рука тянулась сделать определенные купюры или кое-что подправить, – и только многолетняя практика текстологического смирения заставила меня отказаться от этой мысли. Мало какая из наук настолько дисциплинирует душу – если она у нас, конечно, есть.
Часть первая
1
Сегодня утром на углу Langegasse