МЭ. ЙО. ДЭ.
Тут написано “мёд”?
Мама оборачивается – невысокая, легкая, молодая. Руки у нее в фарше, фаршем полна миска – много-много красно-белых пухлых червячков. Я люблю котлеты (с соленым огурчиком), папа – суп с фрикадельками, старший брат – пельмени. Мама успевает приготовить для всех. Она вообще всё успевает: делать ремонт, стирать, два раза в день мыть полы и работать на полторы ставки. Мама – врач в медсанчасти. Как она скажет, так и будет. Это я знаю твердо. Все знают. Мама в доме главная. Зато папа защищает всю страну. Он офицер.
Тут написано “мёд”? Я показываю на банку пальцем, хотя меня уже убедили, что это неприлично.
Ты откуда знаешь? Тебе баба Маня сказала?
Баба Маня – наша соседка. Когда меня не с кем оставить, бабе Мане стучат прямо в стенку и она прибегает, сухенькая, востроносая, шустрая, крепко пахнущая по́том, кислой капустой и рыбным пирогом. Пирог баба Маня делает с тюлькой. Тюльки, поджав ротик, смотрят из теста – каждая одним испуганным круглым глазом. У них даже хвостики целые! Мама не ест, брезгует, а мне вкусно. Бабе Мане сорок пять, и я очень ее жалею: такая старая. Мама дает ей рубль и говорит: Посидите с ребенком, пожалуйста. Посидеть – это просто такое слово. На самом деле мы с бабой Маней не сидим, а ползаем – по ковру, потом за креслами и снова по ковру. Играем в скорую помощь. Когда баба Маня устает и сдается, я делаю ей операцию. Аппендицит! Это мое любимое слово. Когда я вырасту, тоже обязательно буду врачом.
Нет, не баба Маня. Это я сама прочитала.
Мама хмурится. Не верит. Мне четыре года, я давно знаю все буквы, очень давно. С полутора лет. Но читать меня никто не учил. Бабушка считает, что учиться читать так рано – вредно. Бабушка – учительница и потому главнее мамы. Летом, когда меня отвозят к бабушке, мама слушается ее так же, как я. Даже еще лучше. С бабушкой не забалуешь. У нее губы в нитку, и она ни разу в жизни меня не поцеловала.
Пойдем. Мама моет испачканные фаршем руки под краном и вытирает их – тщательно-тщательно. Пойдем и проверим.
И мы идем.
В нашей с братом комнате очень много книг. И во всех остальных комнатах – тоже. Мама стоит, нахмурясь, по щиколотку в щекотном солнечном свете. Март. Окна еще заклеены, но ликующее воробьиное чириканье уже прорывается сквозь двойные рамы, стянутые лейкопластырем. Между рамами лежит посеревшая за зиму вата – для тепла. Мама берет с полки «Колобка». Нет, это ты наизусть знаешь. Лучше вот эту.
Мама сажает меня на кровать и сует в руки книжку. Большую. Очень большую. «Сказка о Золотом петушке». Я знаю в ней наизусть только картинки – очень красивые.
– Читай, – говорит мама. – Раз умеешь – докажи.
И – р-раз – вкусно, с хрустом открывает книжку, как будто разламывает пополам пирожное безе. Мне и брату. Я смотрю на гладкие страницы. Открылась как раз моя любимая картинка – с шамаханской царицей. Царица такая красивая, что я заляпала ее повидлом из пирожка. Не нарочно. Просто разинула рот от восторга. Я смотрю на подсохший коричневатый потек на царицыном шатре. И еще один – точно такой же – на другой странице. Если поскрести ногтем и облизать – будет сладко. Призрак прошедшей радости.
– Ну же, – говорит мама. – Читай. Или не хвастайся без дела. Ты же знаешь, я терпеть не могу брехни.
Я переворачиваю книжку вверх ногами и начинаю, аккуратно переваливаясь с одной неловкой буквы на букву, выводить:
– И. СИ. ЙА. ЙА. КА. АК. ЗЫ. А. РЯ.
– А вместе?
Мама смотрит на меня, напряженно хмурясь. Она всё еще не верит, но уже готова сдаться, как в цирке, когда фокусник прямо у тебя под носом сшивает из быстрого воздуха самую настоящую скрипящую атласную ленту, которую ты только что самолично разрезал тяжелыми ножницами. Тоже настоящими. Каждому хочется верить в чудо. Маме тоже.
Я поднимаю на нее глаза и повторяю:
– Иси яя какза ря!
– И что это значит?
– Это значит красивая, как солнышко!
Мама подхватывает меня на руки и смеется.
– Вот молодец! Кто тебя научил? А книжку зачем переворачиваешь?
От маминых вопросов щекотно, и я тоже смеюсь. Меня никто не научил. Я сама. Буква просто тянет за собой другую, как будто переводит за ручку через улицу. Иногда улица длинная, иногда короткая – называется «стихи».
– А вверх ногами почему?
Это еще проще. Вечерами я сижу на диване напротив брата и с обожанием смотрю на его белую макушку. Брат светлый-светлый, как молоко, а у меня волосы совсем темные. Мама говорит, что, когда мы оба вырастем, станем одинаковые, русые, но я не очень верю. Перед братом – книжка, он уже большой, учится в школе, и я люблю его больше всего на свете. Даже больше, чем маму и папу. Брат лупит меня, не пускает в комнату, таскает за волосы, дразнит Марлиндой – но я всё равно выйду за него замуж, когда вырасту. И когда стану врачом.
Я читаю ту же книжку, что и брат, только перевернутую. Читаю вверх ногами, быстро (куда быстрей, чем как надо) и сразу про себя, потому что, если бубнить вслух, получишь по заднице. Брат свое слово держит: по заднице я получаю часто. Сам он бубнит как раз вслух – он учит пушкинского «Пророка», которого я понимаю через слово, даже через два, но мне очень, очень нравится. «И он к кустам моим приник!» Я тоже ползаю за братом по кустам – подглядываю, как он с большими пацанами играет в ножички и в дурака, – поэтому вполне разделяю энтузиазм шестикрылого серафима.
Серафим – вообще мой любимый герой. Я рисую его в альбоме (у меня есть альбом!), а потом на обоях в родительской спальне. Серафим длинный, как такса, и крылья грозным гребнем торчат у него вдоль спины, одно за другим. Внизу я пририсовываю лапы – их тоже шесть, чтобы серафиму было удобнее держать равновесие. Голова у серафима круглая, словно шар, и вся в тугих пружинках, как у Пушкина. Пушкина я тоже знаю. Это он придумал серафима. И шамаханскую царицу. Еще Пушкин придумал про рыцарей, они воюют вместе с серафимом. Я в них играю. Ивиждь! – выкрикиваю я грозно, нападая на подушку. – Ивиждь! Ивнемли! И рыцари нападают вместе со мной, так что подушка отвечает испуганными пыльными вздохами.
Мама сердится – опять обои испортила! – и смеется, когда я объясняю ей про серафима и про рыцарей. Ты еще маленькая; если будешь читать всё подряд, ничего не поймешь и голова зарастет сорняками.
Сорняков я боюсь, поэтому читаю не все подряд книжки, а через одну. Мои две полки – нижние. Книжки на них большие, яркие. Я их давно все знаю, многие даже на память. Неинтересно. Поэтому я пробираюсь в большую комнату (там вообще нет детских книг), лезу на кресло и дотягиваюсь до одинаковых томиков, которыми тесно уставлены полки. Во всю стену! Книжки толстые, отличаются только по цветам и называются «собрания сочинений». Я тоже люблю сочинять, бабушка называет меня «тыща слов в минуту» и огорченно говорит маме – разбаловала ты ее, больно умная. Хотя на самом деле мне нисколечко не больно.
На полке, до которой я достаю, только черные книжки и синие. Называются «Горький» и «Чехов». С марта до августа я прочитываю их все не подряд, а через одну (сорняки!), а потом снова через одну, но в обратном порядке, и ровные мелкие буквы похожи на мак из булки – такие же круглые и поскрипывают. Одну книжку (черную, горькую) я даже затрепала, но пока никто не заметил. В ней про сокола и ужа, очень торжественно, но не стихи. Ужа я ужасно жалею. Он спал на сырых камнях (очень вредно!), а потом упал и ушибся. Сокола мне тоже жалко, но меньше. Он умер, а в книжках это невзаправду. И вообще невзаправду. Дедушка тоже умер, и ничего не произошло. Я его даже не помню. Когда умер, уже ничего нет. Это не страшно.
Я читаю Оксанке про ужа – и она слушает, поджав круглый, как у тюльки, рот. Оксанка живет на втором этаже. Мы – на первом. Она старше меня на два года и умеет сидеть, как лягушка, распластав по полу коленки и уставив пятки в разные стороны. Зато я умею читать. Оксанка – нет. Мама у нее работает в школе для дураков, а папа не настоящий. Отчим. Смешное слово, как будто ириской чавкнули. Отчим Оксанки тоже смешной – ушастый. А в школе для дураков – одни дураки. Мама сказала, что тебя тоже возьмут, если читать не перестанешь! – грозит Оксанка мстительно, и я чувствую, как к горлу медленно поднимается круглый, горячий, красный рев. Дураков я знаю. Их выводят гулять за острым черным забором, и дураки, выстроившись парами, покорно вышивают по дорожкам круги и петли, пока головы их зарастают высокими шуршащими сорняками.
Оксанка какое-то время с удовлетворением наблюдает, как я жую нижнюю губу, чтоб не тряслась, а потом сжаливается.
Пошли, – говорит она. – Пошли, чего покажу!
И мы идем.
Только недалеко, – ною я по дороге. – Ладно? Мама не разрешает далеко, я обещала. Оксанка даже не смотрит на меня – так ей противно. Ей-то разрешают куда угодно – она даже на автобусе ездила одна, только ее быстро ссадили. А я в автобусе вообще ни разу в жизни не была – у нас машина, и я ее ненавижу, потому что внутри воняет бензином. Мама всегда дает мне с собой в дорогу соленый огурец и целлофановый мешочек. И огурец никогда не помогает, а мешочек – всегда.