Наська стала тенью. Очертанием на фоне стены, силуэтом, нарисованным мелким штрихом. Она пропала, но я чувствовал её взгляд, видел, как пальцы, точнее то, что от них осталось, тянутся ко мне, тонут в волосах, чувствовал, как она пытается улыбнуться, но не получается, как хочет сказать, но я не слышу. Не слышу.
– Мам, ты видишь? – я указал на то место, где только что сидела Наська, а теперь тёмным пятном, словно рой невидимых пчёл, вибрировал разряженный воздух.
Мама повернулась и спросила:
– А что я должна видеть?
– Наську.
– Какую Наську?
Я пожал плечами. И впрямь – какую?
Силуэт отделился от стены и двинулся в сторону двери.
– Я не буду обедать, – сказал я маме, схватил со стола тетрадь и ручку, сорвал с вешалки дублёнку и кинулся за Наськой. За тем, что от неё осталось.
***
Я подтянулся и забрался на стену. Потом помог Витьке. Было тяжело, но я справился. Потому что уже увидел, что никаких ангаров больше нет.
Перед нами была сплошная равнина. Выжженная, покрытая, как плёнкой, чёрной сажей. Необъятная, как небо. И не было вокруг ни ангаров, ни правительственных войск, ни гигантских паровых машин, которые выкачивали у нас звук и отдавали его в столицу (так говорил чокнутый профессор Вольский). Просто чёрное поле. И вокруг – ничего. Кроме редких звёзд, которые неохотно освещали это безжизненное место.
Я подумал: «Чистилище».
А потом я почувствовал стоны. Не услышал, нет. Именно почувствовал. Не звук, а волну. Не сами стоны, а лишь их отголоски где-то в районе затылка. Как будто они ухали в такт сердцу, отдаваясь вибрацией и головной болью.
Я опустил глаза к самому подножию стены и увидел их.
***
Я пошёл за Наськой.
Начеркал на листке быстро, на ходу:
«Остановись».
Я побежал вперёд и обогнал тень. Обогнал призрак. Обогнал то, что было Наськой. Вытянул перед ней листок. Она (оно?) на секунду остановила движение, взглянула на мои каракули и покачала головой.
Я понял – теперь она меня не слышит. Не понимает почерка. Не видит, что я ей пишу. Все самые тёплые слова бьются о главную трудность, главную стену, главную боль – о непонимание. О «ты меня совсем не слышишь! Не! Слышишь!».
Мы шли по улицам Соннер-Вилля.
Тень Наськи проплыла мимо закрытой мастерской дядюшки Винтера, обогнула сожжённую академию профессора Вольского, оставила позади посеревшую с покосившейся крышей школу, скользнула мимо особняка Антоши Лорея, и через минуту уже оказалась за пределами города, на пути к стене.
Я шёл.
Я думал – надо ещё попробовать. Ещё разок.
Я написал на листке:
«Пожалуйста, останься».
И протянул ей. Но тень шла вперёд, тень не хотела слушать, не хотела читать, не хотела понимать. Хотела убежать. Скорее убежать.
Вскоре она прошла сквозь стену.
Я потянулся за ней. Пальцем коснулся очертания. И ничего не почувствовал. Я рухнул и уставился в ту точку, где только что исчезла она.
Справа от меня точно так же у стены сидел Витька.
Пялился в одну точку.
Он не плакал. Не покачивался туда-сюда, как маятник. Не хватался руками за голову. Он просто смотрел в одно место.
Потом подошёл ко мне, помог подняться, и мы пошли в город.
В абсолютной тишине. И в этой ситуации она была абсолютно необходима.
***
У подножия стены толпились призраки.
Антоша Лорей пытался пройти то сквозь стену, то выйти на равнину, но всякий раз вскидывал голову и пытался зайтись в крике. Безуспешно. Тётушка Мэри держала в руках Наськин прозрачный тромбон, пытаясь что-то сыграть. Безуспешно. Дядюшка Винтер чинил очертания граммофона, он откидывал его в сторону. Безуспешно. Тот снова появлялся перед несчастным.
Я увидел маму Витьки. Она стояла, смотрела вверх и улыбалась. Махала руками в сторону стены. Как будто показывала: «Идите отсюда».
Потом я разглядел Наську. Она была самым чёрным из призраков. Как будто облако, обмакнутое в чернила. Она не двигалась. Сидела, сложив руки на коленях.
Я написал на листке:
«Я пришёл к тебе»
Сложил из бумаги самолётик. Он пролетел мимо призрака дядюшки Винтера, заложил вираж и оказался у Наськиных ног.
Она пыталась подхватить листок, но не получалось. Она хватала его снова и снова, но листок оставался на месте. Безуспешно.
Я пишу ещё одно письмо с точно таким же посланием. Кидаю, не сворачивая бумаги. Оно не долетает до Наськи.
Оно не долетает снова и снова.
***
Витька хлопает меня по плечу.
Я оборачиваюсь. Он протягивает мне руку.
Крепкое рукопожатие.
И он прыгает вниз.
Я вижу, как его тело на лету теряет цвет. Сначала становится чёрно-белым, потом очертания жирнеют, и всё, что между ними – исчезает, пропадает, выветривается ледяной пургой, сливается с чернотой равнины. И – через секунду – он стоит в объятиях матери.
Я не могу решиться.
Я не такой сильный, как Витька.
Прыгнуть вниз, в мир, где она меня поймёт, примет и услышит? Или свалиться обратно, к лестнице, в мир без звуков? Отучить папу читать одну и ту же страницу, научить слушать маму. Ну, или хотя бы слышать. Как минимум – понимать. В мире без звуков это не так-то просто, но ведь возможно?
Скажите, а что бы выбрали вы?
Если она не поймёт последнего послания, решаю я, то вернусь. Пусть я буду хоть сто раз трусом – так правильно. Так должно быть. Если мы не смогли понять друг друга просто без слов – стоит ли оно того?
Я пишу на листке: «Слышишь?»
И кидаю в сторону Наськи.
Она встаёт со своего места, подхватывает листок. Выставляет на расстоянии вытянутой руки перед собой. Потом поднимает голову, смотря прямо на меня. И кивает.
Десять копеек
Это случилось вчера. Я хотел плакать. Но не умею. Жаль.
Тяжелая винтовка совсем не доставляла мне неприятностей. Легко в руках лежала, непринужденно. На своем месте, верно.
Вообще-то я редко ею пользовался, потому что Малыш использовал меня в основном, как доктора, а не обычного солдата. Наверное, это из-за моего игриво-фиолетового покрытия, которое порой очень весело играло бликами на солнце. Особенно, когда оно, в периоды своего пика, заливало светом всю комнату Малыша. Да, скорее всего этим я и отличался. Остальные солдаты из моего набора были просто темного цвета. И на солнышке не блестели.
Кстати, зовут меня Рид. Конечно, не сам это придумал – имя мне дал Малыш, когда открыл упаковку, в которой я пролежал месяцев, пожалуй, восемь. Как сейчас помню – была она камуфляжной расцветки, а прямо посередине изображался отряд солдат, выстроившийся в строй: бравые, накачанные молодцы с обездушенными лицами.
Эту упаковку родители Малыша стали использовать по назначению всех ненужных коробок – для обуви.
Имя дали, отмечу, только мне. Это из-за разницы в цвете, как я уже говорил. Малыш выделил меня сразу, почти без раздумий.
У мальчика уже было несколько наборов солдатиков. И теперь, заполучив еще один отряд, ребенок решил устраивать по-настоящему эпические схватки.
Каждое утро, едва мальчик открывал глаза, как сразу же начинал свою игру. Поле битвы – ковер. На нем, и с одного, и с другого края Малыш расставлял несколько домиков: штабы, полевой госпиталь и пару казарм. Посередине – поле битвы. Сражение редко длилось долго, и почти всегда побеждала наша сторона. Наиболее же тщательное внимание уделялось не самому бою, а, как ни странно, помощи раненым.
Выстрел – один упал. Еще удар – падает другой. Третий хлопок – появился раненый. И вот тут в дело вступал я. Делал перевязку, утешал плачущих в предсмертном рыдании солдат, вправлял кости, тащил уже полумертвых в госпиталь: у мальчика было на редкость изощренное воображение. Потом бой возобновлялся… Пару минут… И снова я помогаю тем, кому удалось-таки выжить.
Заканчивалось это, когда родители забирали мальчика в садик. Но, как только он возвращался, – снова то же самое.
А в конце дня, когда глаза у ребенка уже начинали слипаться от подкрадывающейся ночи, он раздавал награды в виде монеток. Награда за мужество – некоторым особо отличившимся воинам – стоила копейку. Награда за заслуги перед Отечеством – шпионам, которых иногда Малыш отправлял в тыл врага на разведку – пять копеек. И награда за Добро – десять. Одному мне. Потому что я был единственным врачом у выигрывающей стороны. И эта монетка, десятикопеечная, потом всегда лежала рядом со мной, до следующей битвы, в которой я вновь ее же и получал.
Перед сном Малыш расставлял нас по местам, на каждую полку – по отряду. Аккуратно, в строй, почти как на картинке. Но я всегда стоял впереди, а рядом – моя награда. В бессонные ночи я часто любовался отражением вылезающей из-за окна луны в этой, начищенной до блеска, монетке. Эх, луна, ты была так прекрасна здесь, в этой только моей награде. Самой главной награде за Добро.