– Что, черт возьми, вы здесь делаете? – Это был не вопрос. В его голосе слышалась угроза, и он ворвался в комнату, схватил Эмили, рывком поднял ее из папиного кресла и толкнул мимо меня к двери.
Коробка выпала из моей руки. Она упала, отскочив от подлокотника кресла, крышка распахнулась, и все содержимое высыпалось на деревянный пол со звуком треснувшей яичной скорлупы. Время остановилось. Я не могла пошевелиться. Как будто мир вокруг нас замер. Чарли никогда раньше не кричал на Эмили. Чарли никогда раньше не злился на Эмили. Никогда.
Я все еще держала один из папиных дневников в руке. Он выхватил его у меня, и я попятилась от человека, который вдруг стал незнакомцем.
– Выметайтесь! Вам нечего здесь делать!
Эмили не видела, как упала коробка; она прижалась лицом к дверному косяку, отвернувшись от Чарли, от меня, пытаясь понять, что произошло, что она сделала не так. Она не заметила вспышки серебра, мелькнувшей под куском старой белой ткани. Она не обратила внимания на мягкий звон. Но я это заметила, правда, мельком, прежде чем Чарли убрал все обратно в коробку.
Несколько дней спустя я вернулась туда одна и обыскала все, но так и не нашла коробку из-под печенья. С тех пор я больше никогда не видела дневников.
До этого момента.
– Мисс Ливингстон? Вы в порядке?
Моя рука слегка дрожит, поэтому я ставлю жестяную коробочку на стопку дневников.
– Да, все хорошо. – Я выдавливаю улыбку. – Спасибо.
Ох, Чарли, какие тайны ты хранил от меня так много лет? Секреты, запечатленные в словах нашего отца, Эндрю Ливингстона, смотрителя маяка на острове Порфири, секреты столь могущественные, что смогли поглотить твою любовь к Эмили?
8. Морган
Уже за полночь. Я вытаскиваю скрипичный футляр из-под кровати. Он выглядит так, будто побывал в аду, ручка прикручена черной липкой лентой. Я не открывала его несколько месяцев, но все равно знаю каждую деталь, каждый изгиб скрипки, расположение каждого колышка, количество волосинок в смычке.
Я кладу инструмент перед собой и достаю бумаги, которые нашла много лет назад под обшивкой футляра. Это наброски птиц и насекомых, сделанные цветными карандашами, и они выглядят настолько реальными, словно могут улететь с листа. И в то же время они не похожи ни на что из того, что я когда-либо видела. Я изучала их, рисовала, мечтала о них и снова рисовала, но никогда никому не показывала. Они мои. Мне нравится смотреть на них в одиночестве.
Я раскладываю их вокруг себя на кровати, и один из воронов бросается мне в глаза. Он взгромоздился на останки какого-то животного, возможно, оленя, убитого стаей волков, пойманного между жизнью и смертью.
Я дергаю за струны скрипки и натираю канифолью сухие, забытые волоски смычка. Сегодняшняя ночь особенная. Сейчас инструмент взывает ко мне. Я со вздохом отвечаю и, зажав скрипку подбородком, держу ее так, пока настраиваю. Поднимаю смычок и провожу им по струнам. Он начинает танцевать.
Сначала, пока я вспоминаю, звуки появляются медленно, но музыка, идущая из меня, а не от движения пальцев и смычка по струнам, постепенно нарастает. Для этой мелодии мне не нужны ноты. Эту я выучила наизусть, и мы часто играли ее вместе; я со своей маленькой скрипкой стояла за его креслом в гостиной, с удивлением наблюдая, как он держит смычок, как покачивается в такт музыке. Он играл на этом прекрасном инструменте, на котором сейчас я играю мою мелодию.
– У тебя дар, Морган, – улыбался он мне, явно довольный. – Музыка тебя выбрала.
Господи, как мне его не хватает! Прошло уже шесть лет, хотя кажется, что больше.
Я начинаю покачиваться. Это мой любимый фрагмент. Он заставлял меня учить Баха и Моцарта, но больше всего ему нравились народные мелодии, как и мне. После того как я заканчивала все гаммы, практиковала аппликатуру и динамику, мы играли. Он притопывал ногой, и темп нарастал до тех пор, пока я уже не могла продолжать, и все, что мне оставалось, – смотреть, как он играет. Я видела, как у него в уголках глаз появлялись морщинки от смеха, когда я пыталась его копировать.
Его было достаточно. Нам двоим больше никто не был нужен. Мы ели картошку, суп из консервов и рыбу, которую он сам ловил в реке Нипигон. В холодные зимние вечера мы сидели у огня, он рассказывал мне истории о кораблекрушениях на озере Верхнее и о годах, проведенных им у залива Блэк со своим приятелем Джимом. А иногда, когда ветер пробирался сквозь трещины в стенах и заносил снегом окна, он выпивал виски из старой сколотой кружки и рассказывал о моей матери.
– Она любила тебя, Морган, – говорил он, его акцент становился тем сильнее, чем больше он пил. – В некотором смысле она напоминала мне твою бабушку. Она была как ветер. Непредсказуемая. Свободная. Никогда не знал, чего от нее ожидать. Ты не можешь привязать ветер, Морган. Он танцует там, где ему нравится.
А потом он сделал большой глоток и сказал мне, что моя мама боролась. Она боролась что было мочи, но была недостаточно сильной, и ветер унес ее. Я была еще младенцем, когда она умерла.
Я ее не помнила и не скучала по ней. Не тогда. Его было достаточно.
До того дня, когда я пришла из школы и увидела его сидящим в своем кресле. Он просто сидел с открытыми глазами, устремив взгляд в телевизор, где шла «Своя игра»; чайник на плите полностью выкипел, и дом пропитался запахом горячего металла, а в воздухе висела удушливая дымка.
Сначала я только играла на скрипке. Не говорила. Не ела. Дети из первого дома, где я жила, насмехались надо мной, вырывали из моей руки смычок, приплясывали вокруг меня, распевая: «Морган не может говорить! Морган не может говорить!» – пока моя приемная мать не останавливала их. «Пусть говорят, что им хочется», – думала я. Я слышала, как он разговаривает со мной сквозь музыку. Это было единственное, что меня волновало.
Я пробыла там три года. Закрепленный за мной социальный работник смог устроить меня на уроки музыки, и я каждую неделю ходила в музыкальную школу заниматься с толстой монахиней, которая всегда носила одно и то же черное платье и от которой пахло лакрицей. Она заставляла меня играть Моцарта, в то время как мне хотелось играть только его песни.
– У тебя дар, – говорила она; пятна от пота на ее платье разрастались и становились темнее по мере того, как росло ее разочарование во мне. – Ты обязана учиться. Ты должна практиковаться и концентрироваться!
Но скрипке, похоже, его песни тоже нравились больше всего. Они жили в дереве и внутри скрипки и отзывались эхом в моем сердце. Когда стало слишком больно вспоминать, я просто прекратила играть. В какой-то момент ко мне вернулся голос. И оказалось, что из-за него я нередко попадаю в неприятности.
Когда я перешла в среднюю школу, меня перевели к другим приемным родителям, которые брали старших детей. Сказали, что это временно, пока они не найдут мне семью. Я зареклась надеяться. Я знала, как работает система. Для меня не было семьи за ее пределами. Несколько лет спустя я поселилась здесь, у Лори и Билла. Только временно. Я поняла.
Я думаю о пожилой даме из дома престарелых. О том, как она сидела в кресле. О ее седых волосах и обветренной коже. И о ее глазах. Эти глаза слепы, но все же мне казалось, будто она видит меня насквозь. Что-то в этих глазах пробуждает во мне воспоминания.
Дверь распахивается и зажигается свет.
– Что, черт возьми, ты делаешь, дубина?! Некоторым из нас вставать через пару часов. Звук такой, будто ты тут кошек убиваешь! Ради бога, заткнись, или я сломаю эту чертову штуку!
Это Калеб. Он не воспринял бы хорошую музыку, даже если бы ее исполняли специально для него.
– Пошел ты! – Я хватаю расческу и бросаю в него, промахиваюсь и сбиваю лампу, стоящую на комоде.
Он показывает мне средний палец, прежде чем захлопнуть дверь.
– Мудак.
Чары разрушены. Я засовываю скрипку обратно в футляр и закрываю его, защелкнув застежки. Глаза жжет.
Дверь снова открывается, и я уже собираюсь наброситься на Калеба, но понимаю, что это Лори. Она просто стоит там, на пороге, закутанная в голубой халат, затягивает пояс, теребит его в руках, будто это как-то ее удержит.
– Мне сказали, что ты умеешь играть, – говорит она.
Я смотрю на потрепанный скрипичный футляр, прежде чем засунуть его под кровать. Это мое прошлое, но не настоящее. И я не вижу места для этого в будущем. Я ей не отвечаю. Просто молчу.
– Красиво, – продолжает она. – Музыка… действительно красивая.
Тишина затягивается между нами, но я все еще слышу мелодию, которая отражается эхом в комнате. Кажется, прошла вечность, прежде чем она, наконец, желает спокойной ночи и закрывает за собой дверь.
Я забыла убрать рисунки. Осторожно забираюсь в постель, чтобы их не побеспокоить, и лежу под ними. Они укрывают меня, как одеяло.
* * *
Марти смотрит, как с меня стекает вода, собираясь в лужи на плитке вокруг рабочих ботинок Калеба.
– Сегодня слишком мокро, чтобы красить.