– Как сейчас помню…
– Смотрю в телевизор…
– Сначала думаю: фильм…
– Вдруг звонок: вы там живы?..
– А Илюша-то в школе! Первый день поехал сам на автобусе, я и так издергалась вся, извелась…
Среди выдержанных игроков ни один не покатился. Прием законный. Каждый имеет право поволноваться, живи он хоть в другом полушарии, как вот эта гостья с Илюшей. Однако, пора и приблизиться к эпицентру:
– Подъезжаю: чего это, думаю, там летает…
– П о д х о ж у: чего это, думаю, там горит…
Теперь, когда круг сужался неумолимо, торопились с репликами только дураки. Теперь уже просто посчитать можно было, когда ударить.
– Я там работаю через дорогу. Запах стоял месяц.
– Два.
– Полгода.
Искусственно, неинтересно умножали число ходов. Но вот и оно:
– А я работал прям там. Опоздал на пятнадцать минут.
Что ж, в спорте одна секунда решает все. Сейчас он предъявит визитные карточки всех погибших. Муравлеев тысячи раз наблюдал игру, и тысячи раз поражало, что на этом месте она обрывается. Вперед, не ссы, не корову проигрываешь, надо так:
– Прямо там, ровно в девять, я стоял на самой верхушке…
Но поскольку никто не рискнул:
– Жена названивает, ёвеер! «Я, ёвеер, просто знала, что ты опоздаешь!», – шумно праздновал победитель, срываясь на бабий визг. И хоть были кое-какие сомненья (не перепутал ли адрес и дату?), бестактно не ликовать, что сейчас он здесь, среди нас, и потому ёвеер, захлебываясь, твердил: «Всегда опаздываю! Везде!», справедливо полагая, что изо всех элементов этот – самый правдивый. И по правилам никуда не деться, пощечину от истерики не влепишь, пока сам теперь не уймется.
Наконец, Муравлеев не выдержал.
– Его надо удалить отсюда. Я, конечно, лингвист, и мне все слова хороши, но не все время же одни и те же. И потом…., – Муравлеев остановил взгляд на Их-Виль-Инженьер-Вердене (лицо его побурело, волосы погрубели, шея заматерела, как у взрослой овчарки, но в манере стоять было прежнее, школьное, и на плече болтался ремень той же сумки, которую он не нашелся куда пристроить), – …здесь дети.
– Ты о чем? – беззаботно спросил Фима.
– А ты прислушайся.
Фима прислушался.
– Мда, действительно.
И неприязненно покосился на Муравлеева. Мог бы так и не вслушиваться, не на работе.
– Его нельзя удалить. У Ебаного в Рот швейцарское гражданство… Ладно, видишь вон ту вон тетку? Она написала книжку. Надо бы перевести.
Повернуться Муравлеев не торопился. Что еще ждало его там? Pavlik? Из постоянных, хотя и заглазных, сношений с вездесущим Павликом он уже знал, что человек этот слишком опасен, много знает, и самой тенденцией подвернуться во всех местах происшествия превращает знакомство с собой в дурную примету.
– И большая книжка? – спросил Муравлеев, а сам уж, подлец, считал, что если там страниц двести-триста (книжка все-таки)…
– Да думаю, немаленькая. Но ты не волнуйся, денег она тебе все равно не даст.
– Тогда нафига мне эта книжка?
– Есть вариант, – со значением сказал Фима.
Тут уж пришлось повернуться и уяснить направление перевода. На фоне прочих гостей было особо заметно, что с координацией у нее все в порядке, и это выдавало в ней уроженку здешних мест: как их ни раскрути, выйдут из незнакомой аптеки и продолжат движение в заданном направлении – на север, на юг, на восток, на запад, – не читая названий, не спрашивая, не мечась, никогда не путаясь в сетке и не сбиваясь, в какую сторону увеличиваются улицы и убывают авеню. Как будто у них намагничено.
– У Матильды есть дом, в котором никто не живет. Я думаю, тебя надо поселить в этот дом, – тем временем излагал Фима. – По крайней мере, пока ты переводишь книжку. Так что переводить особо не торопись.
– А что за книжка?
– Поэма.
Муравлеев внезапно устал. Видеть сны не профессия и не искусство. Он не сомневался, что Матильда, как каждый присутствующий, видит сны. Но в тексте ничего не зависит от качества сна, все зависит от качества перевода. Одним количеством форм – падежей, наклонений, времен, категорий числа, принадлежности, цвета и вкуса, модуляций модальности, степенью памяти, что все это только во сне – язык сновидений в сотни раз превосходит все мертвые и живые, но когда доходит до дела, то все заявляют: «Мне не надо грамматики, мне бы только общаться». И наивно дивятся, что чужой сон невозможно дослушать, не умирая от скуки. Иногда его спрашивали: почему же вы не предупредили, что это непереводимо? Что он мог ответить? Что его тоже не предупредили, когда он поступал в институт? Что теперь он должен поддерживать тайну как в личных, так и в общественных интересах, и не считает переводческое сообщество ни порочнее, ни бесстыдней ассоциации терапевтов или семьи цирковых иллюзионистов? С древнейших времен ремесленники объединялись в цеха, чтобы хранить от лохов единственный свой секрет, тот самый, мистический, чернокнижный секрет Виктории, вату в лифчике: того, за чем вы пришли, не бывает, но есть масса способов быть счастливым…
Уронив наконец-то вилку, Муравлеев нырнул в анонимные ноги гостей, чтоб раствориться там вслед за ней, но ноги уже поспешно разворачивались, формируя новый круг общения, вилку грубо рвали из рук и там, почти на уровне пола, жадно допрашивали, кто такой, чем занимается, как сюда попал, и Муравлеев смирно сидел на корточках и отчитывался в собственном существовании, хотя все внутри вырывалось и кричало: «Я не танцую! Мне жмут ботинки!» Я был экспертом торговой палаты, – говорил завладевший Муравлеевской вилкой, – и всегда считал, что лучше я поделюсь и будет чем делиться, чем не поделюсь и делиться будет нечем. А, скажите, чтоб быть переводчиком, тоже ведь всем, кому надо, приходится сунуть? От удивления Муравлеев встал. И увидел, что тертый эксперт на всякий будущий случай просто сделал ему комплимент.
Но было поздно, Муравлеев уже оказался внутри.
– Он знал его с детства! Даже ходил в матроске. По Английской набережной.
Дался же им Джозеф Конрад!
– Однажды, – сказал Муравлеев, – я видел в Атлантик-Сити, на набережной…
Фима, знавший Муравлеева досконально, вздохнул в сторону. Только те, кто впервые видел Муравлеева, с интересом следили, как в окне появился хобот, еще не подозревая, что через минуту в посудной лавке окажется и весь слон.
– Какие-то сутенеристые мужички притащили на набережную негритянку в одеяле. Развернули одеяло, положили на живот – ау нее ни рук, ни ног. Поставили перед ней синтезатор, подключили к усилителю, подтянули ее поближе, и она, языком нажимая на клавиши, стала исполнять «Историю любви». Знаете: та-та-та та-та…
Муравлеев, собственно, закончил, хотя от него еще чего-то ждали.
– А вот я один раз случайно оказалась в Гарлеме, – нерешительно начала одна дамочка, пойдя по ложному следу.
– И при чем тут Джозеф Конрад? – тут же осадил ее старичок в серебряных очках.
– В данном контексте, – пояснил Муравлеев, – согласитесь, бестактно обсуждать музыкальные достоинства ее исполнения.
– Но именно исполнение, – взвизгнул старичок, – именно в стилистическом отношении…
Однако Муравлеев уже сошел с рельс.
– Гудини, – зудел Муравлеев. – Без рук, без ног, без топоренка, язык и тот протезный. Язык той тетки на набережной описывал все тот же зумбольдтовский круг, – Муравлеев облизал зубы. – Почти порнографическое зрелище.
Дом, в котором он будет переводить поэму, стоит за тысячи лет и за тысячи миль отсюда, оттого там никто и не живет. Знаете, почему еще мне так запала та тетка – я ведь сам переводчик и знаю, какое это ужасное ощущение, когда устает язык. Мне тоже хочется чуда, чтоб нарушились все лингвистические законы природы, но отсутствие всяких чудес послано нам как чудо для укрепления веры. Упорное стремление анимировать абсолютную, безупречную тишину литературы, вроде как башенные часы с фигурками – мало молча показывать время, нужно, чтобы по первому требованию из окошек выскакивали какие-то дикие персонажи, каждый со своим фокусом – у одного сифилис, другой педераст, кокаинщик, сноб, граф, образцовый отец, у этого, как вы настаиваете, неистребимый акцент, который проступает, только если подержать бумагу на свече. Чтобы все это как-то кривлялось и пищало на разные голоса…
– Господа, по-моему он назвал нас сутенерами, вытащившими тетку на одеяле!
По тому, как никто не засмеялся, обнаружилось, что Муравлеев со старичком уже некоторое время разговаривают вдвоем, а господ давно уж снесло течением: «ботинки, доски, всякий хлам, и у этого костра они грелись, а уже, знаете, стало темно…»
– Впрочем, это вполне извинительное стремление. Я сам переезжаю сейчас за город, и тишина меня просто убивает. Как глянешь, а там деревья, все черные и все на одно лицо.
– Вот-вот! – подхватила дамочка. – Именно что все черные и все на одно лицо!
Фима тревожно вздрогнул, что Муравлеев и там развалит компактнейший разговор.
– Заходите ко мне, – сказал старичок. – У меня тоже… устает язык.