Опьяненные присутствием великого человека в их среде, хотя и оставаясь, по их собственному признанию, немного выбитыми из колеи, обитатели Земиоцка задумали возвеличить еще больше славу Праведника, приписав ему репутацию чудотворца, против чего не возражали местные коммерсанты. Хаим, правда, сразу же заявил, что никаким особым даром не наделен, разве что слезным. Тем не менее он принимал у себя больных, прописывал им разные травы или другие деревенские средства, а иногда врачевал животных на соседнем гумне.
Но даже в тех случаях, когда ему нечем было помочь страждущему, он всегда с ним беседовал. Нет, не о высоких материях, как можно было бы ожидать, а о самых простых, обыденных вещах: о семейной жизни, о работе, о детях, о корове, о курах… Странное дело — люди уходили довольные и рассказывали, что он умеет слушать, что, следя за вашим рассказом, начинает понимать, какой червячок точит вам душу. Если же он вас плохо слышит, то подставляет левое ухо, говорили они, прикладывает к нему ладонь и добродушно подмигивает: «Как же ты хочешь, чтобы я интересовался твоей душой, если ты не считаешься с моим больным ухом?»
— Ой, старуха, старуха, не благодари ты меня: душа моя льнет к тебе потому, что, кроме нее, мне нечего тебе дать, — сказал он однажды нищенке.
Он мог бы открыть иешиву, так много народу стекалось к нему из самых отдаленных мест: и ученые талмудисты, и богатые цаддики в куньих шубах, и бедные странники, чьи глаза горят священным огнем, — все приходили «вести ученые споры» с Ламедвавником. Но он либо молчал, либо отделывался банальными фразами о тайне познания.
Когда же светило солнце, он и вовсе не впускал к себе бородатых талмудистов и, подобравшись к окну, подолгу сидел там, вдыхая свежий воздух и глядя с тоской на далекий горизонт. В такие дни за домом устанавливалась тайная слежка, потому что соседские мальчишки так и норовили юркнуть в комнату Праведника. Под подушкой у него они находили то изюм, то орешки, то миндаль, то иные лакомства, которые Праведник для них выпрашивал у своих почитателей. Взамен угощения он заводил с детьми бесконечные беседы — о погоде, о прочности снега и о том, почему вишни вкуснее, если их есть прямо на дереве.
— Ох, дети мои! — восклицал он иногда среди шумного разговора. — Вы возвращаете мне ноги, — и, вздыхая, добавлял: — Ноги… Нет, пожалуй, не только ноги…
Однажды двое мальчишек очутились у него под кроватью. Захваченные врасплох приходом каббалистов, они там целый день грызли орехи, отчего у ученых мужей волосы на голове поднимались дыбом. Когда же маленькие челюсти начинали работать слишком громко, рабби Хаим просто замечал:
— Послушайте, дети мои, не забывайте, что я веду серьезную беседу.
Вконец растерянные посетители решили, что он заклинает домашних духов. Происшествие это несколько смутило жителей местечка.
Всем хотелось, чтобы Праведник предавался занятиям, более достойным не только его самого, но и того почета, который ему оказывался. И действительно, вскоре после недоразумения с каббалистами в нем произошла перемена. Он попросил много чернил, бумаги и гусиных перьев. Все обрадовались, узрев, что добряк образумился. Одни заявляли, что он составляет большой комментарий к трактату Таанит; по мнению других, речь шла о фундаментальном толковании понятия цдака.[3]
Наконец, выяснилась истина: праведник писал сказки для детей! Он их сочинял всю жизнь.
Когда родился первый сын, рабби Хаим возрадовался: все доведено до конца, круг его жизни завершился. Иначе как бы он предстал перед Всевышним? В тележке? Смешно даже! Потом сердце его на миг сжалось от страха: «О, Владыка! Что за жалкий дар приношу я Тебе! Где опустится на этот раз твой разящий меч? Какая смерть мне уготована?» Жизнь обитателей местечка текла мирно под ясным небом Земиоцка, тем временем как Хаим, размышляя над кончиной каждого из своих многочисленных предков, уповал на всемогущего Создателя.
Хаиму было под сорок. Мало кто из Праведников так долго жил, теперь уже, видимо, дело дней, ну, пуcть недель… Но когда прошло полгода, действительность предстала перед ним с ошеломляющей ясностью: Земиоцк — такой спокойный городишко и так удален от всего мира, что даже Праведнику ничего не остается, как умереть на своей постели! Человеческие бури, говорят, проходят обычно дорогами, проложенными для торговли и промышленности. А Земиоцк свернулся клубочком в долине и укрыт от посторонних взглядов: окрестные жители проходили по холмам, поблизости не было ни помещика, ни священника, и крестьяне относились к этим евреям-ремесленникам и резчикам по хрусталю по-человечески. С незапамятных времен, лет сто уже, если не больше, верующие евреи там тихо умирали на своих постелях и ничего не боялись, кроме чумы, холеры и священного имени Божьего.
Хаим призадумался. Каждую ночь он стал выбираться на дорогу, ковылял по ней на деревянных ногах или катил во всю мочь на тележке. Но кончалось всегда одним и тем же: жители местечка его догоняли, силой укладывали на большую кровать, поднимали ее на плечи и под торжественные звуки Шофара,[4] как гроб, несли назад в свой Богом забытый городишко.
Когда живот его жены округлился снова, взволновался весь Земиоцк. Сначала шептались по углам, потом собрали совет. Наконец, делегация самых почетных граждан Земиоцка отправилась к изголовью Праведника поведать ему о всеобщих опасениях. Они сказали примерно следующее:
— О, почтеннейший Праведник! Что вы наделали, что натворили? Ваши отцы давали миру одного сына и затем умирали… А что, если следующий ребенок тоже будет мальчиком? Что вы скажете тогда? Который из двух будет Ламедвавником?
— Друзья мои, — ответил им Хаим, — более двух лет не познавал я жены моей, боясь идти наперекор предначертаниям Всевышнего. Но потом я подумал, что нехорошо мужчине так обращаться со своей женой. Если Бог захочет, так будет девочка.
— А если все-таки будет мальчик? — не унимался юный ешиботник.
— Если Бог захочет, — повторил Хаим, — будет девочка.
Спустя несколько месяцев родился мальчик. Снова делегаты попросили у Праведника аудиенцию. Они застали его в крайне подавленном состоянии духа. Он лежал на кровати и смотрел такими страдальческими глазами, словно сам только что вышел из родовых мук.
— Ну что вы меня терзаете? — взмолился он. — Не я решаю такие дела. Я ничего не делал, чтобы отдалить от себя смерть.
— Но и рождение второго ребенка отдалить не старались. — понимающе сказал ешиботник. — У вас красивая жена…
— Она еще и добрая. — возразил Хаим. — Может быть, — добавил он со вздохом, — я вовсе и не Ламедвавник. Вы соорудили мне трон, но воссел я на него против своей воли. Я никогда не чувствовал себя Ламедвавником. не слышал никакого внутреннего голоса. Даже вознесшись столь высоко, я продолжал считать, что последним Праведником в нашем роду был мой отец, бедный Яков, да отогреет Бог его душу. Явил ли я вам хоть когда нибудь чудо? Я просил только тележку.
— А воссели на трон! — по-прежнему не унимался ешиботник. — Так бы сразу и говорили, что никакой вы не Праведник!
— Что вам сказать, друзья мои? Увы, я всего лишь человек!
— Увы, что верно, то верно, вы это вполне доказали своей жене, — криво улыбнулся ешиботник.
В комнате воцарилось тягостное молчание.
Две слезы выкатились из глубоко запавших глаз Праведника. Медленно, одна за другой, исчезли они в шрамах на его лице.
— Сказано, что Бог, — ответил он спокойно, — исполняет желания тех, чьи помыслы устремлены к Нему. Вот Он и исполнил твое желание найти удобный случай высмеять меня.
Эти слова пронзили сердца собравшихся. А ешиботник, ко всеобщему удивлению, начал душераздирающе кричать и застыл в том положении, в каком настигла его речь Праведника. Когда снова наступила тишина, все по очереди подошли к изголовью калеки, поцеловали у него руку и потихоньку на цыпочках покинули комнату. Ни один человек из тех, кто присутствовал при этой сцене, словом о ней не обмолвился, но по всей Польше разнесся слух, что Бог не решился послать смерть Хаиму Леви, чье сердце было подобно сердцу ребенка.
К великому смущению рабби Хаима, его жена родила, кроме дочек, еще троих сыновей.
Сначала Хаим считал, что отличить будущего Праведника среди его братьев окажется не труднее, чем лебедя среди утиного выводка. Но, по мере того, как сыновья подрастали, он вынужден был признать, что ни в одном из них не проявлялось Божественное присутствие. Злоба раздирала первых четырех, и они грызлись между собой, оспаривая право на высокое звание — вполне достаточное доказательство тому, что ни один из них его не имел, наивно полагал Хаим.
Ну, а пятого просто не приходилось принимать в расчет: безбожник, глупец, самый настоящий шлимазел.[5] «Выродок-а-не-брат» — вот какое он получил прозвище. Читать не умел, в голове было пусто — вряд ли хоть одна мысль ее когда-нибудь посетила. Вместо того, чтобы молиться или обрабатывать хрусталь, он ухаживал за своими дурацкими овощами, которые растут сами собой. Умей только есть — другого искусства они не требуют! Жил он в вонючей хибаре, среди собак, черепах, лесных мышей и прочей мрази. И обращался с этими тварями, как с родными братьями, — кормил, поил, высвистывал их, в ноздри им дул… Родился он уродом: пустой взгляд, отвислая губа. Появление в семье идиота — знаменательный признак. Хаим видел в нем подтверждение тому, что Бог взял назад свое слово.