не кавалером»[33]! Времена изменились, и то, что казалось недопустимым ранее, теперь вызывало искреннюю гордость. По мнению Р. Уортмана, «ордена должны были превратить государственную службу дворян в христианское служение, в котором император выступает и первосвященником и государем»[34]. Награжденные иерархи, таким образом, становились дворянами. Кроме того, награда была символом благоволения монарха, который желал отличать своих подданных наградами, нимало не считаясь с их на этот счет представлениями. Можно ли считать данное обстоятельство прилагательно к духовенству чем-то вопиющим?
Думаю, что так рассуждать было бы неправильно. Ведь император Николай I, как и его отец, рассматривал свою власть в качестве религиозной санкции, полученной свыше. Без учета этого обстоятельства любые суждения на тему о православном мировосприятии монарха окажутся лишенными оснований. Тягостные дни междуцарствия и восстание декабристов навсегда остались скорбным воспоминанием для Николая I, получившего корону в совершенно ненормальной ситуации. С тех пор и до гробовой доски император не уставал подчеркивать свою веру в Провидение. Это отмечает и Н. Д. Тальберг, вынужденный, правда, подчеркивать, как в течение всей жизни монарх, глубокая вера которого созрела самостоятельно, не мудрствуя, «полагался на всеблагой Промысел Божий. Священными, – пишет Н. Д. Тальберг, – оставались для него всегда слова молитвы Господней: “Да будет воля Твоя”»[35].
Обратим внимание на выражение о «самостоятельном созревании» веры. Оно никак не комментируется, но зная, что император был далек от мистических увлечений старшего брата, чей романтизм пришелся ему не по вкусу, можно предположить, что речь идет о самостоятельном понимании Николаем I основных принципов веры, разумеется, прилагательно к монаршим обязанностям. Еще в 1920-х гг. Г. И. Чулков заметил, что Николай I не хотел оправдывать самодержавие мистически, поскольку ему казалось опасным вступать на эту зыбкую почву. «Опыт брата доказывал, – писал Г. И. Чулков, – как легко впасть в жестокие противоречия с самим собой, если искать для политики высшей Божественной санкции. Само собою разумеется, он не мог отказаться от официального признания, что власть сама по себе “священна”, но ему вовсе не хотелось углубляться в эту опасную тему. Для этого он был слишком трезвым реалистом». Посему, полагает Чулков, Николай I и прогнал Магницкого с Руничем, а также «сократил» архимандрита Фотия (Спасского). «Он понял, что можно управлять страной и без этих беспокойных и назойливых претендентов на какое-то особенное знание сокровенных тайн монархии. Николай не любил философии»[36].
Максимализм выводов Чулкова, конечно, не в последнюю очередь был продиктован тем временем, когда он писал свою работу, но одно следует отметить: замечание относительно «Божественной санкции» для политики, которую Николай, в отличие от Александра I якобы не желал искать, излишне категорично. Дело не в том, «искал» Николай I эту санкцию или нет, а в его отношении к собственным прерогативам, воспринимавшимся им однозначно и предполагавшим ясное осознание того, что Бог всегда пребывает с ним и с Россией. Это убеждение, кстати сказать, даже нашло отражение в двух высочайших манифестах – от 14 марта 1848 г. (по поводу революционных событий в Европе) и от 11 апреля 1854 г. (о войне с Англией и Францией). «Разумейте, языцы, и покоряйтесь: яко с нами Бог!» – говорилось в первом; и «С нами Бог! никто же на ны!» – утверждалось во втором[37].
Далеко не все приветствовали подобное использование ссылок на Бога. Мыслитель русского зарубежья П. К. Иванов, например, считал даже, что Николай I был полон «антихристовым духом превозношения», для иллюстрации приведя соответствующий рассказ. «Однажды на больших маневрах под Петербургом он выехал перед строем далеко вытянувшихся войск и скомандовал: “С нами Бог, против нас никто. Вперед!” И поскакал. За ним двинулась и вся громада войск… Это бесцельное движение военной силы, – комментировал уже от себя П. К. Иванов, – в расстроенном гордостью уме императора казалось ему угрозой всему свету; но здесь ничего не было, кроме кощунственной игры с выражением “С нами Бог!”. Севастопольский разгром и мрачное уныние, в которое впал имп[ератор] Николай перед смертью (изображенное фрейлиной Тютчевой в дневнике), было ответом судьбы на это кощунство»[38].
Но то, что П. К. Иванову казалось кощунством и игрой со святыней, для Николая I было убеждением и религиозно-политическим credo. Насколько оно было оправданно и церковно осмысленно – судить трудно. Бог и царь для императора всегда воспринимались в неразрывной связи, а обряд венчания на царство воспринимался им мистическим союзом, заключенным навек. В этом смысле, полагаю, правомерно называть Николая I мистиком. Но только в этом.
13 июля 1826 г., в день казни пятерых декабристов, на Сенатской площади состоялся благодарственный молебен. Первая, трагическая страница царствования Николая I была, наконец, перевернута. Спустя полтора месяца, 22 августа, в Москве состоялась коронация. Обряд совершил митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Серафим (Глаголевский; 1757–1843) при участии митрополита Киевского и Галицкого Евгения (Болховитинова; 1767–1837) и архиепископа Московского и Коломенского Филарета (Дроздова; 1782–1867), в тот же день награжденного белым митрополичьим клобуком. В коронационных торжествах приняли также участие епископ Рязанский Филарет (Амфитеатров; 1779–1857), тогда же возведенный в сан архиепископа, епископ Смоленский и Дорогобужский Иосиф (Величковский; 1773–1851), епископ Владимирский и Суздальский Парфений (Чертков; 1782–1853), епископ Тульский и Белевский Дамаскин (Россов; 1778–1855). Разумеется, был и духовник царя протопресвитер Николай Музовский, прочитавший благодарственные по Святом Причащении молитвы. Перед коронацией, на паперти Успенского собора, московский святитель Филарет произнес речь, тронувшую монарха до слез. Ассистентами государя были братья: старший – цесаревич Константин Павлович, и младший – великий князь Михаил Павлович. Знаковым событием, на которое обратили внимание современники, стало принятие шпаги у приступавшего к причастию Николая I его старшим братом – отказавшимся от престола Константином Павловичем[39].
К участию в торжествах был привлечен и народ, чье активное одобрение прозвучало после церемонии. Кульминацией стал момент возвращения Николая I в собор, когда он, дойдя до верхней ступеньки Красного крыльца в Кремле, остановился, повернулся лицом к толпе и трижды, в разные стороны, поклонился ликовавшему на площади народу. В последующие годы, бывая в Москве и участвуя в кремлевских процессиях, Николай I обыкновенно совершал тройной поклон. «Кланяясь, – полагает Р. Уортман, – царь признавал в любви народа источник своей неограниченной власти, но риторика текста тут же превращала народную любовь в историческое оправдание абсолютной монархии»[40]. Все просто и очевидно: «император имманентен нации, а нация имманентна самодержавию и императору». При этом Уортман утверждает, что превосходство императора было моральным, а не метафизическим или эстетическим: он «поддерживал свое господство самодержца, не вознося себя в небесные сферы, а принижая своих подданных»[41]. Это достаточно распространенное мнение, к анализу которого мы вернемся через несколько строк. Важнее отметить иное: у современников Николая I относительно «сфер» было несколько иное представление.