– …Наконец, в феврале (да, это мой любимый месяц!) мне исполнилось тридцать пять. Гостей звать наотрез отказалась. Валера принес огромный букет роз. Я приготовила салаты, заливное, стушила жаркое (как вы помните, мяса в магазинах тогда не было, но муж без особых усилий доставал любые продукты). Мне хотелось, чтобы этот день запомнился им. Весело не было – у нас никогда не бывало веселья. Но было спокойно, уютно: рассматривали фотографии из семейного альбома, даже потанцевали втроем. А я – извините, что повторяюсь – весь вечер думала не о себе: о дочке, о ее будущих воспоминаниях. Успокоенной встала и утром. Отнесла в библиотеку конфеты, магазинный торт, выслушала шутливые поздравления, сама тоже шутила, чем, конечно, удивила всех. И опять: почему-то жило во мне чувство наконец исполненного долга.
– …В апреле я в последний раз видела во сне родителей… Было воскресенье, типография не работала. Вся наша семья (и я в том числе) вышла во двор. Сидели за большим столом, накрытым клетчатой потертой клеенкой. Мама разожгла самовар. Пили чай, ели бабушкины пироги – с яблоками и творогом. Я, трехлетняя, восседала на высоком стуле и свободно дотягивалась до всего сама, цедила, как старушка, чай из блюдца. Берточку держала на руках бабушка, отламывала ей крошечные кусочки пирога. Потом отец и мать пели дуэтом, почему-то не глядя друг на друга. Песни были еврейские, белорусские, старинные русские романсы. Некоторые я раньше никогда не слышала, но вот что удивительно: проснувшись, могла повторить слова. Сидели на улице до сумерек. Наконец, все ушли в дом, кроме меня и мамы. Я вдруг стала взрослой, по возрасту такой же, как мама. Она подошла ко мне, нежно погладила по голове, коснулась щеки (я и сейчас, кажется, чувствую ее огрубевшую от стирки руку): «Бедненькая моя!» И добавила: «Живи, дочка!»
– …Больше я тех снов не видела. А недели через три перестала их ждать.
Что было со мной дальше? Обычное: я подчинилась опять течению жизни. И стала другой, хотя часто вспоминаю, как бы возвращаю для себя годы, когда у меня была тайна. Мужу я так ничего и не рассказала. Правда, теперь мне кажется: он сам догадался… пусть не обо всем, но о чем-то главном. Например, о цели моего ожидания. Знаете, я все чаще подмечаю: Валера вдруг отвечает на вопрос, который я задала лишь мысленно. Или – смеясь – с полуслова продолжает начатую мной фразу.
Как всегда, я не ждала от жизни ничего хорошего, но как-то сам по себе сложился счастливый послеперестроечный сюжет: Юленька окончила в Москве знаменитый институт имени Баумана, влюбилась, скоропалительно, однако удачно вышла замуж за русского американца, потом и мы отправились вслед за ней в США, в Бостон. Валере и здесь повезло – устраиваясь на работу, он на первом же интервью с улыбкой доказал своему будущему хозяину, что должен работать в его фирме. Мне – с советским библиотечным образованием – делать было нечего. Нехотя, почти по инерции, я организовала русскую воскресную школу. И знаете, это оказался прекрасный бизнес. Может быть, потому, что я делаю то, что мне самой стало интересным. Пригласила работать в школу скучающих – увы, никому не нужных здесь – бывших вузовских профессоров и доцентов, режиссеров, артистов, художников. А преподаем мы не только русский язык и литературу, но также историю русской культуры, религии, живописи, правила этикета, многие, в том числе древние, языки. О нас пошла восторженная молва – по-моему, вполне справедливая…
Простите, я отвлеклась, говорю сейчас не о том. Не о том, что вы от меня ждете и что по-настоящему волнует меня. Я так ведь и не поняла: ошиблась ли тогда гадалка? Скорее всего – ошиблась я. Известно, у каждого на ладони есть линия жизни. Любая религия, иудаизм в том числе, поведают вам о предначертанности судьбы, о не ясной нам самим – до самого конца, до последнего дыхания – нашей миссии в этом мире. И одновременно – каждому дана свобода воли… Человек – что бы ни случилось – не может и не должен подводить окончательные итоги жизни. Знаете, недавно совсем я услышала перевод одного стихотворения поэта Гирша Глика, ставшего гимном еврейских партизан. Две строчки меня поразили, точно обожгли: «Никогда не говори, что ты идешь в последний путь». Языка идиш я, как и большинство российских евреев, не знаю, но вот же припомнила, словно из детства эхо донеслось: «глик» значит «счастье». Скажите, вам что-нибудь известно о судьбе автора?
Я кивнул головой. А потом добавил, что поэт, избравший для себя такой многозначительный псевдоним, был узником Вильнюсского гетто, затем – концентрационного лагеря в Эстонии. Он погиб при побеге – кажется, в августе сорок четвертого.
Послевкусие сна
Ну, зачем, зачем вам нужны мои сны? – настойчиво убеждает меня старческий голос.
Тут и я спрашиваю себя: зачем?
* * *
Отдельные листы, листочки, иногда – несколько слов на магазинном чеке, врачебном рецепте… Записи снов. Кое-что уже не помню и недоверчиво перечитываю по несколько раз.
* * *
Правда, когда-то думал: это будет огромный архив, а в нем – тысячи снов.
Почему я сначала мечтаю создать такой архив (около двадцати лет назад), а потом охладеваю к этой идее?
* * *
Начинаю делать записи снов, думая о запутанной истории советского еврейства. Сколько бы сегодня мы ни пытались прочесть ее, многое так и останется загадкой. Может быть, хотя бы сны, – рассуждаю я наивно, – способны что-нибудь прояснить? И то, о чем люди раньше не могли говорить. И то, что уже забыли. И то, что до сих пор старательно прячут – даже от себя самих.
* * *
Оказалось, далеко не все сны увлекательны. Напротив, многие на редкость скучны.
А самое интересное для меня сейчас – «послевкусие сна». Оно возникает у человека, вспоминающего сновидение. Стремящегося во что бы то ни стало к разгадке.
Вороны
На снежном поле, сразу за своим домом (там, где хотели когда-то возводить очередную пятиэтажку, да так и не начали), он увидел стаю ворон. Сначала со свойственным ему нудным педантизмом решил сосчитать их, но сбился. И был очень удивлен этим. Вороны кричали истошно, почти невыносимо.
Тут он проснулся.
Тем летним утром, делая за завтраком любимый свой бутерброд (хлеб, масло, творог, сверху – повидло), он услышал по радио: на Ближнем Востоке началась война.
Тогда он был начальником планового отдела треста, не зря почти всерьез называл себя «нужным евреем» (его, действительно, не трогали ни при каких реорганизациях), обо всем и всех судил не просто безоговорочно – с резким, для многих неприятным апломбом.
Была у него тогда и семья: жена, дочь (между прочим, родные дали ему по-своему редкое прозвище – коммунист; бывая в их доме, я не раз слышал такое обращение к отцу и мужу: «Коммунист, иди сюда!»)
Жена давно умерла, дочь зачем-то уехала на север. А сам он теперь старик: встречая незнакомых людей, вглядывается в их лица с непонятным испугом, который тут же пытается спрятать.
Многое в его жизни потерялось за ненадобностью, однако тот – в четверть века давности – сон хранится все еще в глубинах его существа и чем-то постоянно тревожит, как бы царапает память.
* * *
Рассказывая мне этот сон, сам В. соединяет его с ближневосточным конфликтом. Считает: это было предчувствие. И опять удивляется: почему? Ведь в Израиле никогда не был, никогда не имел там ни родных, ни друзей, да и страна эта вызывала у него только устойчивое раздражение.
Когда-то на собрании он коротко, но веско обличал сионизм. Причем, делал это без всякой подсказки начальства. А дома говорил близким – тем же своим скрипучим голосом:
– …Воюют, удовлетворяют амбиции, а нас тут из-за них ненавидят.
Сколько искренней боли растворилось, навсегда перегорело в этих его словах.
Пробуждение
Свои сны она решается рассказать мне в кафе. До этого мы бродим по мокрым улочкам литовского курорта Друскининкай – поздней, с хриплыми ветрами осенью.
За сорок минут до закрытия входим в пустую кондитерскую.
Несу от стойки мороженое и кофе (от торта она отказывается – «диета»).
И вот сидим напротив друг друга. Замечаю вдруг, что нависшая тишина ничуть не тягостна с ней. Она раскалывает ложечкой белую горку. Без жеманства, по-детски наслаждается сладкими комочками.
Ну, конечно, обаятельной ее делает именно отсутствие лукавства.
Днем еще призналась: сейчас только, перед отъездом в Америку, может быть откровенна с посторонним человеком. Пусть и раньше никому не лгала, но никому – никому! – «не хотела давать лишнюю информацию о себе».
Впрочем, она осознает закономерность в моем интересе к сновидениям евреев. Убеждаюсь в этом вскоре. Перебрав в цепкой своей памяти разные сны собственной тридцатипятилетней жизни, она отбрасывает их один за другим. Потом задумывается. И – неожиданно – все с той же улыбкой: