Словом, на протяжении XIX–XX веков многие сменявшие друг друга поколения российской молодежи на собственном примере опровергали известную идею, что тип «лишнего человека» – порождение конфликтов, противоречий и социальных пороков определенного этапа развития русского общества. Охотно продолжая вживаться в литературные образы вроде вышеупомянутых, молодежь демонстрировала, что, скорее, на всех этапах, во все эпохи многие юноши и девушки определенного возраста (а впоследствии это чаще всего благополучно проходит) испытывают внутреннюю потребность ощущать себя «лишними людьми». При этом, однако, тенденция резко усиливается и конкретизируется, если литература создает подходящую «ролевую маску» или прообраз для подражания и проводит его через некоторый приобретающий массовую известность сюжет. Последний задает схему жизненного поведения – позволяет человеку, нечаянно оказавшемуся в аналогичных эффектных сценах и коллизиях реальной жизни (или даже создавшему их искусственно), проявить свою загадочную разочарованность, непонятость современниками, одинокость и пр. Такими прообразами стати пришедшие из литературы Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин и др.
В 60-е годы XIX века юношеское стремление «сделать вызов» обществу, утвердить себя в грубоватой браваде, также едва ли не «всевременное» по своей природе, обрело прообраз в героях Тургенева и Чернышевского. Впечатляют массовость и устойчивость подражания литературным нигилистам в обществе 60-80-х годов XIX века[2].
Формирующее воздействие литературы, ее сюжетов и образов на идущую жизнь, разумеется, имеет свои объективные основания, обусловлено определенными «механизмами» – психофизиологическими, социально-психологическими и др. В этой связи укажем на исследования Г. Н. Сытина, основанные на колоссальном по объему материале. «Самоубеждение», по мнению Г. Н. Сытина, есть сильнейшее средство внутренней регуляции личности, а один из наиболее действенных способов самоубеждения – ориентация на некий конкретный прообраз, вхождение в образ. Литература открывает человеку самые широкие возможности для вхождения в те или иные привлекательные для него по тем или иным причинам образы. В результате люди начинают пытаться вести себя наподобие лиц, послуживших прообразами, и совершать реальные поступки, так или иначе перекликающиеся с сюжетными коллизиями. Осознание этого круга фактов позволяет конкретизировать многие ставшие привычными, принимаемые к сведению «в общем виде» культурно-исторические феномены.
Например, неизменно констатируется, что на людей русского серебряного века чрезвычайно интенсивно повлияла философия Фридриха Ницше. Между тем точнее и конкретнее было бы говорить, что повлияла отнюдь не сама философская доктрина Ницше. Повлиял образ Заратустры из облеченного в сюжетную форму небольшого произведения Ницше. Этому герою, его вызывающим суждениям и поступкам немедленно начали подражать. Причем даже в этих суждениях и поступках улавливались чаще всего, пожалуй, только их внешняя сторона, броская аморальность, ясно выраженное чувство вседозволенности для сильной личности и т. п. (не случайно даже имел широкое хождение стишок: «Действуйте ловко и шустро – так говорил Заратустра»), Большинство других произведений Ницше, богатый комплекс развитых в них чисто философских идей для массового читателя оказались и остались неведомыми, и говорить о каком-то их «влиянии» не приходится.
(Кстати, явная преемственность такого перешедшего в реальную жизнь расхожего «заратустрианства» по отношению к «базаровщине» и «рахметовщине» предыдущего культурно-исторического витка – лишний пример того, что ролевая маска «сильной личности», как и «лишнего человека», скорее универсалия человеческой культуры, чем порождение определенных культурно-исторических этапов, и что такого рода маски при попытках их объяснять нельзя свести ни к «декадансу», ни к подавляющему личность «самодержавному гнету» и пр. Тут скорее всего дают себя знать извечная человеческая природа, ее противоречивость и несовершенство.)
Понятно, что бывают объективно-исторические условия, когда реальная жизнь «предрасположена» к возникновению тех или иных социальных катаклизмов, к конкретным событиям того или иного рода, к распространению людей определенных типов. Но как «предрасположенный» к той или иной болезни человек совсем не обязательно все-таки заразится ею, так и общество может удачно либо миновать те или иные кризисные фазы, либо перенести свои недуги в латентной или легкой форме. Например, мы, современники, прекрасно сознаем, что катастрофических событий конца 1980-х – начала 1990-х годов, изуродовавших нашу державу, могло и не произойти – что бы там ни навыдумывали для потомков лет через двадцать о «неотвратимости» и «неизбежности» «краха империи» те или иные авторы с бойким пером, рядящиеся в тогу объективных историков.
Чрезвычайно интересные и яркие наблюдения над примерами из истории русской культуры (преимущественно конца XVIII – начала XIX века) делал Ю. М. Лотман в работах по типологии культуры. Правда, исследователь был склонен к узкой интерпретации материала. Он сводил проблему к поведенческому стереотипу, увлекаясь своим «коньком» – так называемым «игровым поведением», «театральностью» поведения, которые усматривал в людях декабристского круга, вообще в людях пушкинской эпохи. Бытовое актерство, действительно, свойственно некоторым людям в самые разные времена, и личное право каждого – играть в жизни крутого супермена, романтического юношу или, скажем, отпустить эйнштейновскую гриву и ницшеанские усы. Но, думается, тот или иной поведенческий стереотип – все же только внешнее проявление обсуждаемых фактов. Кроме того, Ю. М. Лотман излишне, на наш взгляд, педалировал «непредсказуемость» грядущего развития человеческой культуры, скептически относясь, например, к футурологии (иронически называл ее даже «гаданием на кофейной гуще»). Между тем такая «непредсказуемость» всегда относительна, и фатализм в ее отношении чреват лишь устойчивыми «просмотрами» множество раз подтвержденных в реальной человеческой жизни причин и следствий. Прозорливый человек с достаточным жизненным опытом и обостренной интуицией, живя во времена Пушкина и Лермонтова, мог бы безошибочно предсказать скорый переход в реальность их литературных образов, а современник Тургенева и Чернышевского – их литературных образов (что и не преминуло совершиться в обоих случаях). Так и в наше время всегда есть основания «опасаться», что в реальности «оживут» кое-какие и желательные и нежелательные литературные (до поры до времени литературные!) образы и коллизии. Как конкретно применит их жизнь, конечно, всегда вопрос особый.
В 60-70-е годы нынешнего века в СССР у взрослого, а не детского читателя пользовался исключительной популярностью «Маленький принц» А. Сент-Экзюпери, образы и сюжетные коллизии которого неожиданно «пригодились» многим любовным парам (этот факт отразился затем опять-таки в самой литературе – вспомните лейтмотив повести Валентина Распутина «Рудольфио»), Мировая же классика дала образы (вроде Гамлета, Дон-Жуана), действенные на протяжении веков и по сей день. Павки Корчагины, оводы и иные подобные образы еще недавно играли свою роль в реальной советской жизни. Даже герои так называемой «молодежной прозы» конца 50-х – начала 60-х годов XX века («прозы „Юности“», как еще выражались критики) – прозы, подражавшей по-русски языку Хэмингуэя (а еще вернее, его русского переводчика И. Кашкина), т. е. если конкретно, довольно слабой прозы молодого В. Аксенова, А. Гладилина и иных подобных авторов, – эти герои оказали немалое формирующее воздействие на реальные коллизии того времени. Со страниц аксеновских «Коллег» и «Звездного билета» сходили с прибаутками плоско-ироничные «супермены» и таковые же девицы. Городские старшеклассники и студенческая молодежь начала 60-х в своем жизненном поведении подражали им отчаянно…
Что касается драматургических произведений, то более действенна в обсуждаемом аспекте читаемая драматургия (а не спектакли как таковые). Дело, видимо, в том, что в спектакле в тех ролях, на которые склонен подставлять себя человек, уже выступают другие люди – актеры с их индивидуальным внешним обликом, их психологией, – интерпретирующие сюжет по-своему. А это мешает собственному вхождению этого человека в образ. Читаемый же текст не навязывает ни чужих лиц, ни чужих голосов – подставить в него себя заведомо легче и проще.
Все сказанное выше подразумевало литературу. Если же задаться вопросом, не становятся ли ее естественными соперниками в формировании тех или иных черт грядущих жизненных коллизий кино и телевидение, то придется сразу же указать вот на что. Наиболее действенны, видимо, словесно рассказанные, словесно выраженные, претворенные в слове сюжеты, а не сюжеты «показанные» (в кино, по телевидению). Действует прежде всего слово как таковое. И в объяснение этого сослаться следует на все, что знает человечество о силе слова (начиная уже с того, что издревле говорит о ней религия).