Испуганные глаза Иванцовой плыли ему навстречу золотыми рыбками из аквариума.
— Она оформила временную прописку. Редчайший, кстати, случай. Вот адрес, пожалуйста! Но...
Новохатов, стремительно вскочив, вырвал бумажку.
— Что «но», Надежда Дмитриевна? Какое — «но»?
— Это адрес Кременцова Тимофея Олеговича. Она что, ему родственница?
— Может быть.
— Вы знакомы с Тимофеем Олеговичем?
— Не имел чести!
Новохатов отступил к двери, сжимая в руке бумажку с адресом, словно боясь, что ее у него отнимут. Он никак не мог оторваться от изумленного взгляда Иванцовой.
— Ну что, что?! Кто такой Кременцов?
— Это художник и архитектор... известный в городе, заслуженный человек. По его проекту построен городской театр... да постойте, куда же вы?
Новохатов вырвался в коридор, чуть на сбил с ног притулившуюся у стенки старушку. Устремился на волю, на простор.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Тимофей Олегович миновал тот возраст, когда с тоской перетолковывают прошлое, упиваясь им, как вином. Ему исполнилось пятьдесят шесть лет, и теперь он, опять как в юности, жил преимущественно настоящим. Смутные загадки жизни остались позади, он больше не придавал им никакого значения. Дух его возвысился и укрепился. С легкой улыбкой созерцал он происходящее вокруг и сочувствовал тем людям, в чьих сердцах угадывал смятение.
День был нескончаем, и когда тело его накапливало достаточно энергии и уставало от лежания, он не спеша одевался, примериваясь к погоде, и отправлялся на прогулку. Он встречал множество знакомых и разговаривал с ними и потихоньку добирался до края города. С того места, куда он выходил, одна хорошая, укатанная дорога вела через лес в деревню Крупино, где у него тоже были приятели и дела, а вторая дорога, горбатая и каменистая, спускалась к реке, долго петляла берегом, сужалась, расщеплялась на тропы и постепенно растворялась в непроходимых лесных дебрях, где редко ступала нога человека. Там рос дикий малинник и летом можно было собирать грибы, а зимой просто стоять на полянке, задрав голову к небу, или спокойно рассматривать стволы деревьев и следы на снегу.
Так, счастливый и одинокий, он жил почти два года, тщательно избегая резких соприкосновений с миром. Он надеялся, что наконец-то одолел свою судьбу и стал волен в выборе обстоятельств, но жизнь еще разок его перехитрила.
С Кирой Новохатовой он познакомился в Москве на своей последней и самой неудачной выставке. Чтобы организовать эту несчастную выставку в одном из самых престижных выставочных залов, он потратил столько усилий, что чуть не довел себя до нервного истощения. Он пустился во все тяжкие, не брезговал никакими средствами, стыдно вспомнить, и даже обратился за помощью к своему старшему сыну Викешке, который делал головокружительную научную карьеру в одном закрытом почтовом ящике. Викентий не подкачал, сумел подписать у руководства института проникновенное письмо в адрес Министерства культуры. В письме скупо и напористо излагались мотивы, по которым научная общественность желала бы лицезреть в столице выставку любимого художника из провинции. Может быть, письмо и послужило последним рычагом, выставка состоялась, но признать это открыто Тимофею Олеговичу в ту пору было слишком тяжело и унизительно.
Выставка разместилась в двух залах, небольших, но с хорошим освещением. Кременцов привез сорок картин, в основном старые работы, которые были ему дороги, потому что в то время, когда он их писал, его кистью водил не опыт и сноровка, а юная, всепожирающая страсть к самоутверждению. Большей частью это были портреты. Разглядывая некоторые из них, он иногда стыдливо отворачивался. Они были написаны на грани эксгибиционизма. И все-таки он рискнул их собрать и выставить. По сравнению с тем, что он делал впоследствии, они выигрывали хотя бы потому, что были красноречивы и искренни.
Представил он и нечто новое, на что возлагал особые надежды. В наиболее выигрышном месте он расположил три работы из задуманного когда-то большого цикла «Восхождение к истине». Первая картина изображала ночное поле и дорогу, высвеченную луной и уходящую под горизонт, подобно серебряной стреле. Картина вызывала ощущение ирреального, несбыточного и была явно символистского толка. Кременцов писал ее года четыре назад, перед тем переболев тяжелой двусторонней пневмонией. Он не придавал ей тогда серьезного значения, работал, как бы очнувшись после болезни. Однако именно этот ночной пейзаж натолкнул его на мысль о масштабном цикле «Восхождение к истине». Он дерзко возмечтал воплотить на своих полотнах мучительный и долгий путь человеческой эволюции. Рассказать о том, как человек, легкомысленное дитя природы, отдалился от нее, а позже вступил с ней в борьбу, в роковую и страшную борьбу на уничтожение. Кременцов хотел предостеречь человека от пагубных и неразумных страстей и, может быть, даже слегка напугать его моделями безликого, дистиллированного будущего. На второй картине веселые, бодрые парни, похожие на былинных богатырей, но вооруженные не мечами, а пилами «Дружба», занимались вырубкой чудесного соснового бора. Над лесом, как над полем брани, кружило воронье, а из-за деревьев выглядывали изумленные затравленные очи, непонятно кому принадлежащие. На этой картине жизнеутверждающий пафос труда причудливо соседствовал с мистическими, библейскими мотивами. Это была хорошая, добротная по исполнению, но маловразумительная работа. Чтобы как-то прояснить замысел, Кременцов, едва закончив «Лесорубов», взялся писать девушку в песках. Изумительной красоты и изящества девушка, плод прежних больных мечтаний, увязла по щиколотку в слепящем желтом мареве песка и с неистовой мольбой тянула руки к небу, откуда, не достигая земли, срывались косые струи дождя. «Девушка под дождем» была, может быть, самым лучшим его творением, но и она мало что прибавила к разгадке общей художественной идеи. Теперь эти три картины висели рядом и вызывали в Кременцове тошноту, которая бывает с сильного похмелья. Он любил эти свои картины, потому что в них было волшебство, столь редко им достигаемое. И он их ненавидел, потому что картины, именно благодаря своему обаянию, на весь зал вопили о его бессилии воплотить красками на холсте первоначальное философское умозаключение, выношенную сердцем и умом боль. Никаким «Восхождением к истине» тут и не пахло. Он достиг в этих работах некоего мистического результата; глядя на них, можно было плакать и улыбаться сквозь слезы, но в принципе то же самое мог сделать любой одаренный ребенок, без устали малюющий цветными карандашами. Причина была, видимо, в том, что никакой истины, к которой следовало восходить, Кременцов не знал и за оставшиеся ему сроки вряд ли успеет узнать.
В день открытия выставки собралось человек тридцать, большей частью приглашенные самим Кременцовым, его давние знакомцы. Был один из секретарей Союза художников и — какая честь! — ответственный сотрудник министерства. Приехали, правда с опозданием, Викеша с супругой. Произносили положенные случаю слова и речи, но как-то вяло, без воодушевления. Художники, которых Кременцов надеялся увидеть и которых из гордости не обзвонил, не пришли.
Викеша привел с собой репортера из «Вечерки», тусклого юнца с пронырливым взглядом. Вопросы, которые он задавал с какой-то оскорбительной барственной ленцой, были до безобразия наивны. Сначала Кременцов отвечал добросовестно, старался даже быть оригинальным и соответствовать новейшим веяниям, но потом разозлился и на вопрос: «Ваши планы на будущее?» — ответил раздраженно:
— Какие могут быть планы, молодой человек. У меня же не фабрика, не поточное производство.
Когда репортер ушел, Викентий набросился на отца с упреками.
— Разве можно так? Это же пресса! Совсем ты там одичал, батя. Сто раз тебе говорил: переезжай в Москву, переезжай в Москву!
— Живи сам в своей Москве. Я уж как-нибудь дома доскребу остаток.
Сын увидел, что Тимофей Олегович расстроен и выглядит больным и усталым, переменил тон.
— Как жаль, что мамы нет с нами. Она бы порадовалась. Как хорошо умела она радоваться, отец!
— Чему радоваться-то? Чему? Этим писулькам?
Тут вступила в разговор супруга Викентия, доктор Дарья, которую Кременцов не любил давно и прочно. Он не любил ее за то, что она обладала жирным, хорошо поставленным голосом, была самоуверенна, как ефрейтор. Вдобавок она оказалась никудышной хозяйкой, Викентий сам гладил себе брюки, а после ее обедов Кременцов по нескольку дней маялся желудком. Еще он не любил ее за то, что в разговорах она легко подавляла его волю своим оловянным, сияющим взглядом. Как-то сын уговорил его написать портрет Дарьи. Кременцов согласился, написал и от души повеселился, разглядывая вышедшее из-под его кисти сфинксообразное чудище с выпученными глазами. Викентий, увидев портрет, смеяться не пожелал и только попросил отца не показывать портрет Дарье. «Почему, разве не похожа?» — пришла Кременцову охота поерничать. Все же портрет женщины-сфинкса он от невестки утаил, но не уничтожил, а спрятал в мастерской. Потом он жалел, что показал картину Викеше. Это был злой, нечестный поступок. Уж ему ли, художнику, не знать, что человек имеет сто обличий, и каждое из них — истинное. Писать карикатуру проще всего. А тыкать в глаза тому, кто любит, недостатками предмета его любви — занятие низкое. С другой стороны, требовать и ждать от художника даже обыкновенной житейской деликатности и чуткости — все равно что надеяться высосать глоток воды из высушенной тыквы. На этот счет Кременцов не заблуждался. Он много об этом думал и пришел к мнению, что самый гениальный творец, оставляющий след в веках, в быту обязательно нестерпим. Это потому, что сознание творца на девяносто девять процентов эгоцентрично, а оставшийся процент — это дикий, постоянный, кошмарный вопль о помощи, мольба о справедливости, обращенная к миру, но редко достигающая чьего-нибудь сочувственного слуха.