Голос журналиста возвращает его к действительности. Керригэн говорит несколько минут не умолкая, бесстрастным тоном, руки — одна на другой на краю стола, даты, подробности, догадки… недавнее секретное сообщение властям в Лондон о неизбежности переворота.
— Вот все, что мне удалось выяснить, — заключает он.
Со стороны моря, с желто-белого неба над ним в отдельный кабинет проникает свет, а с нижнего этажа ресторана — арабская музыка, набегающая короткими волнами. Официант с подносом лавирует между столиками. Поверх цинковых крыш Гарсес рассеянно смотрит на порт: моряки, молотами сбивающие ржавчину с корпуса какого-то грузового судна, залитая солнцем набережная, беготня складских служащих. Он размышляет над словами Керригэна. Может быть, им платят немцы, или итальянцы, или англичане, или все они вместе. Когда дело касается экономики, беспристрастность превращается в иллюзию, а город, существующий за счет контрабанды, может жить только по одному принципу: никому не доверяй. Грузовик, разворачивающийся на другой стороне пристани около отряда таможенной полиции, выводит его из состояния задумчивости, взгляд, еще секунду назад отсутствующий, устремляется на собеседника, и он возвращается к прерванному разговору.
— Думаю, после провала Санхурхо[15] никто в армии не осмелится на подобную авантюру, равносильную самоубийству, если ты об этом думаешь, — говорит он скорее с надеждой, чем с уверенностью.
Ему не хочется даже рассматривать такую возможность, но он тут же раскаивается в сказанном, потому что в глазах Керригэна, несмотря на невозмутимый вид и поджатые губы, появляется усмешка.
— Ради Бога, Гарсес, кто-то все-таки должен познакомить тебя со всемирной историей!
— Ну хорошо, — говорит наконец испанец, нахмурив брови, слегка задетый последним замечанием, потом глубоко затягивается и выпускает дым, почти вертикально поднимающийся к вентилятору. — Попробую что-нибудь узнать.
Он прекрасно понимает, чем это ему грозит: экспедиция отложится на энное количество дней, а может быть и недель. К тому же, на его взгляд, Керригэн придает слишком большое значение отдельным вещам. Он не раз в его присутствии критиковал британское правительство и западные демократии, якобы отказывающиеся видеть, какой оборот принимают события в Европе. Еще одна его излюбленная тема — Германия. Гарсес считает, что многие из этих соображений берут начало в тех далеких временах, к которым относится фотография на стене его комнаты на улице Кретьен, где невероятно молодой Керригэн в невероятно старой форме эпохи Великой войны заснят рядом с военным конвоем. Его страхи кажутся Гарсесу нелепыми, но порой подобные беседы вызывают в нем какое-то тревожное предчувствие и в то же время ощущение, что он присутствует на уроке строгого учителя в качестве несмышленого ученика. Возможно, поэтому, желая получить хоть какую-то компенсацию за эти неприятные чувства, он добавляет:
— Но взамен ты дашь мне Исмаила, когда мы отправимся в Сахару.
После этих слов мрачный Керригэн начинает хрипло смеяться и согласно кивать головой — соглашаясь и благодаря одновременно.
— По рукам, — наконец произносит он, словно заключая сделку.
Упрямый — пожалуй, это самое подходящее определение для его друга: мир может провалиться в тартарары, но он своих планов не изменит. Крепкий орешек. Похоже, ему никогда не понять этого типа.
— Извините, — вдруг раздается голос, — вы не Филип Керригэн?
Журналист поднимает глаза на безупречно одетого бармена-африканца в белом жакете с золотыми пуговицами и гранатовым поясом.
— Да, это я, — отвечает он, несколько удивленный.
На маленьком подносе, услужливо поданном официантом, лежит карточка с эмблемой министерства иностранных дел и подписью мистера Джорджа Мэйсона, который приглашает его срочно явиться в посольство.
— Должно быть, что-то важное. Может, они хотят лишить меня аккредитации, — бормочет Керригэн, поднимаясь и наскоро пожимая Гарсесу руку.
Но уже отвернувшись, он вдруг снова поворачивается, улыбается и заговорщически подмигивает: — А я ведь сегодня утром в «Тингис» видел твою даму, — после чего приподнимает плечи и уходит, оставив фразу без ответа, словно повисшей в воздухе.
Гарсес задумчиво смотрит, как он идет к двери, по пути с истинно английской вежливостью приветствуя завсегдатаев, сидящих в глубине зала. Последние слова Керригэна смутили его душу. С мечтательным видом он откидывается на спинку стула, ему становится жарко от какого-то смутного нетерпения, причем этот жар не имеет никакого отношения к столбику термометра, он чувствует почти физическое изнеможение и в то же время приятное возбуждение, отличное от чувственности на западный манер, которая управляет всем жизненным циклом. Нормы, господствующие в европейских столицах, в Танжере не годятся. Кто знает, не виноват ли в этом сам город — слишком порочный, слишком прекрасный, где можно погибнуть от любви или ненависти, так и не успев понять, от чего именно.
Погруженный в размышления, Гарсес не торопясь допивает кофе и закуривает. Он пытается вызвать в памяти лицо Эльсы Кинтаны, но как всегда ее образ или ускользает, или возникает неясным, расплывчатым видением. Почему женщина, о которой он ничего не знает и которую видел всего несколько минут, не оставляет в покое его мысли? Не раз уже он заглядывал в бездонный колодец неведения, даже не пытаясь найти на свои вопросы разумные ответы.
На улице музыка слышна громче. Гарсес пытается отыскать в ней тайные мотивы, заставляющие людей покидать родные страны и жить вдали от них да еще обнаруживать в себе какие-то особые ритмы, делающие существование не просто сносным, но даже приятным. Может быть, это таинственное бессознательное, находящее отклик в звуках или проявляющееся через них? Он идет по набережной вдоль гавани, где ловят рыбу, затем углубляется в улочку, круто ведущую вверх, к медине. Рядом с площадью kasbah прямо на дороге работают цирюльники, чуть выше у дверей какого-то дома две девочки безуспешно пытаются заплести свои смазанные маслом кучерявые волосы, а торговец, сидя на корточках, расставляет на циновке маленькие бутылочки с духами и благовониями. Когда Гарсес проходит мимо, он откупоривает одну, и приторный аромат жасмина и молока газели разливается вокруг. Гарсес покидает медину и бредет к бульвару Пастер — чуть вразвалку, руки по обыкновению в карманах, будто бы бесцельно, но когда вдали возникает металлическая ограда отеля «Эксельсьор», он вдруг понимает, что именно сюда стремился так настойчиво, и хотя свидания ему никто не назначал и глупо было тащиться в такую даль, он почему-то не корит себя за глупость.
Любой, кто увидел бы его здесь, в баре, среди входящих и выходящих людей, принял бы за одного из тех постоянных клиентов, что спасаются от жары в прохладе отеля, где к тому же можно выпить, а это для Танжера большая редкость. Однако Гарсес не замечает ни жары, ни холода ледяных кубиков, позвякивающих в стакане с виски, — он неотрывно смотрит на дверь в надежде, что случай вновь предоставит ему возможность увидеть едва сохранившееся в памяти лицо. Есть такие люди, упрямые, одержимые, которые действуют только по вдохновению; которые идут по жизни, нагруженные компасами, барометрами, секстантами и картами; которым нужны не почести, а лимонно-зеленый рассвет над холмом в пустыне, вытянутые слоистые облака на горизонте, шафранные пятна солнца на дюнах, чтобы потом перенести все это на миллиметровку в виде точных топографических значков; представители этого редкого человеческого типа привыкли общаться с кочевниками; они влюблены в одиночество и молчание древних геологических пластов и мнят себя богами, если им удается найти черную базальтовую гору, озеро с залежами каменного угля или необычную по составу скалу; они никогда не привыкнут к удобному жизненному церемониалу с раз и навсегда установленным распорядком и ежедневным бритьем; они предпочитают разрушенный рай, место, в котором никогда не были, и женщину, которую никогда не знали; они испытывают ностальгию по вещам, которые невозможно запомнить, преходящим, как дымящийся в темноте след от костра среди палаток еще не собранного лагеря; ни к чему не приспособленные, они поддаются очарованию голоса и лица, в котором угадывается след неудачи. По одному имени они способны воссоздать чужую жизнь и посвятить ей свою собственную.
V
Опершись локтями на подоконник, женщина сквозь открытое окно смотрит на небо, все в молочно-белых крапинках звезд, и его притягивающая и одновременно пугающая незыблемость вызывает в ней необычное волнение — не красотой, нет, а последней степенью отчужденности. От ночной сырости на руках выступают мурашки. У садовой ограды кто-то смеется странно монотонным смехом. Среди пальм видны плетеные столы и стулья. Гирлянду на танцевальной площадке недавно погасили, и только одинокий фонарь светится у заднего входа. Она заключена в себе, в клетке из собственных костей, и прекрасно осознает, что жизнь ее навсегда загублена. Однако скрытое напряжение выдает лишь голубоватая вена, пульсирующая на виске.