Считай, что тебе повезло, если смог чему-то научиться у друзей. В пору юности у меня был закадычный приятель из тех, кто играл на огромном саксе; звали этого джазиста с бронзовой кожей и ржаво-красными волосами Рыжий Верзила Чума. В нем было шесть футов семь дюймов, и каждый дюйм дышал музыкой. Я слышал, как он играл с лучшими музыкантами — так вот, это было избиением младенцев. Верзила мог на такое замахнуться и… не облажаться. Все до единого хотели записать его игру, но в семь лет парню было какое-то там видение, мол, его дар существует только здесь и сейчас, а после записи — повторения во времени, но не в памяти — потеряет свои способности. По крайней мере, так он мне рассказывал, а я ему очень даже верю.
Лу Джонс, или, как его звали, Отвязный Лу, до того обожал музыку Верзилы, что однажды перед вечерним выступлением тайком от всех забрался под помост сцены и включил магнитофон. Когда на следующий день Лу рассказывал мне об этом, его все еще трясло: на пленке отлично прослушивались все инструменты, за исключением сакса Верзилы — ну ни звука! Я никогда не говорил об этом с самим Верзилой. Да и к чему мне соваться не в свои дела.
Кроме музыки никаких других звуков вытянуть из Верзилы было нельзя. Стоило ему сказать за весь день предложений десять, как все — он уже хрипел. Верзила если и открывал рот, то ничего глубокомысленного не изрекал. «Ну что, по пивку?» или «Одолжишь пятерку до выходных?» Если спросить его о чем-то простом, он лишь кивнет или помотает головой, а то и пожмет плечами, но вот чтобы выдавить из себя пару слов — это вряд ли, тут шансы один к ста. Когда я только познакомился с ним, меня это порядком напрягало; в конце концов я не выдержал и спросил его прямо — почему он никогда не болтает просто так. Верзила пожал плечами: «Да я лучше послушаю».
Надо сказать, что, имея такую практику, слушать он научился отменно. Представь себе: ходил поесть в «Кафе Джексона» только ради звона их тарелок — видите ли, нравился ему этот звук. Помнится, однажды мы обедали, а помощник официанта с лязгом вкатил в зал большую тележку для грязной посуды. Так вот, Верзила вылез из кабинки, упал на четвереньки и прополз за тележкой до самой кухни, слушая во все уши. Но, несмотря на подобные странности, все же было здорово, что он умел слушать, потому как я-то трещал без умолку.
Я отвисал с Верзилой, а значит, был завсегдатаем местных джаз-клубов. Раньше я как-то не прислушивался ни к каким звукам кроме шуршания шин по асфальту и вибрации дизеля, прорезывающей ночь, но джаз, такой живой и близкий, в сигаретном дыму, с привкусом виски во рту и мелькающей рядом разодетой девицей — такой джаз свел меня с ума. До самого нутра пробрал. Во всяких там искусствах я ни в зуб ногой, но если уж меня что цепляет, сразу чувствую.
Может, на меня повлиял Верзила — у того никогда не водилось ни единой пластинки — но по-настоящему я любил только такой джаз, который играли вживую, здесь и сейчас, чтоб мурашки по спине. Я, конечно, покупал пластинки, которые мне нравились, которые я ценил и все такое, но это было совсем другое. Видать, я из тех, кто способен схватить что-то только в непосредственной близости. При этом я ничего не смыслил в рок-н-ролле, которым в то время заслушивались все. Он гремел из каждого музыкального автомата в каждом баре, он был фоном и, хотя звучал у меня в ушах, никогда не проникал глубже. Да и джазмены со сцены постоянно принижали рок-н-ролл, называли его жвачкой для души. Хотя вот любопытная штука — Верзила никогда не отзывался об этой музыке скверно. «Все это — музыка, — сказал как-то он. — Остальное — дело вкуса, культуры, стиля, времени». В случае с Верзилой это было целой речью. Помнится, уже гораздо позже, когда только появились «Битлз», мы сидели с Джоном Сизонсом и Верзилой в «Джино и Карло», и Джон скорее с грустью, чем с презрением сказал:
— С «битлами» кончится наш Норт-Бич.
Верзила совершенно неожиданно прибавил:
— Точно. Это в воздухе носится.
Джон Сизонс странным образом оказался мне скорее наставником, чем другом, да и сошлись мы по-настоящему только в конце 1963-го. Джон был поэтом, благодаря ему я познакомился со Снайдером, Гинзбергом, Уэленом, Корсо, Керуаком, Кэссиди и остальной компанией, хотя едва ли хоть раз встречал их всех одновременно. А вот Джон, сдается мне, всегда был рядом. Он жил в Норт-Бич и раньше, до того, как местечко облюбовали хиппи, а когда мода прошла, все равно остался. Он был истинным поэтом, с неприязнью относившимся к громкой славе — одно это уже примечательно для того времени, — и получил превосходное образование. В гостиной его дома все стены были увешаны дипломами по самым разным наукам: помню физику, изученную в Гарварде, и еще лингвистику в Сорбонне. Все дипломы — первоклассные подделки. Джон любил повторять, что тем и кормится, поддерживая свой поэтический дар, который является не чем иным, как искренней попыткой подделать реальность путем создания точных копий реальности сфальсифицированной. Джон ну никак не понимал, зачем другим для приобщения к американской культуре нужны всякие разные документы и лицензии; особенно же злила его необходимость за все это платить. Он был из тех, кто не одобрял чрезмерную зарегулированность человеческого сообщества. Утверждал, что искусство, спорт и законы природы — вот все, что нужно в жизни для полного счастья. Он, защитник власти индивида, считал, что глупо наделять реальной силой такие отвлеченные понятия, как нации, сенат, отдел транспортных средств…
У Джона имелась темная комната, два печатных станка и полный набор всякой бумаги, а также коллекция гербовых печатей, которой позавидовал бы сам Смитсоновский институт.[5] А еще Джон был геем, что играло ему только на руку, потому как в качестве любовников он предпочитал высокопоставленных должностных лиц. Джон считал, что раз уж подобные сексуальные предпочтения гарантируют ему определенную защиту, можно этой защитой и попользоваться: он был достаточно убедителен, и дружки помогали ему расширять коллекцию печатей, зачастую даже снабжая бланками. Так что для Джона не составляло труда подделать водительские права штата Калифорния: всего-то и нужно было сделать фотографию да впечатать пару-тройку фраз. Джон хвастал, что способен подделать что угодно, кроме денег и талантливого стихотворения, впрочем, и деньги смог бы при наличии хороших клише и качественной бумаги.
Я прожил в Норт-Бич почти полтора года, мне был почти двадцать один год — пора совершеннолетия по американским законам. К тому времени днем я занимался любимой работой, а ночи проводил в кругу знаменитостей и безбашенных друзей. Благодаря чтению и разговорам с теми, кто знал, о чем говорит, я поднабрался полезных сведений и теперь мог сойти за эрудита. Я начал познавать свой собственный разум, ну или, по крайней мере, понял, что там есть что познавать. А может, это мне просто казалось.
Первого февраля 1959-го, за два дня до своего совершеннолетия, я ввязался в аферу. Закончив работу, я вошел в гараж, как вдруг Фредди, сын старика Краветти, управлявший во вторую смену, жестом подозвал меня к себе и представил одному приземистому типу, щеголявшему в голубом летнем костюмчике такого затрапезного вида, что его не страшно было чистить хоть собачьим дерьмом. Фредди отрекомендовал типа как Мусорщика Джонсона, после чего осмотрительно удалился, сославшись на дела. Когда я пожал Мусорщику руку, мне показалось, что я вытянул из болота тухлую рыбину. Мусорщик не говорил, а бормотал себе под нос, опустив голову и шаря глазами по сторонам. Я тут же определил его как бывшего зека.
В Мусорщике Джонсоне мне понравилось одно — деньги. Две сотни наличными, и это только половина, аванс, остальные два стольника обещали после. А ведь в то время на доллар можно было поужинать. От меня только и требовалось, что разбить машину, не разбившись при этом самому: как говорится, сделал дело и свободен. Я до сих пор зарабатывал себе на жизнь тем, что избегал столкновений или разгребал их последствия, так что предложение меня заинтересовало. Итак, во-первых, я должен был угнать, да, именно угнать машину, что порядком умерило мой пыл, пока Мусорщик не объяснил: владельцу машины только того и нужно — чтобы ее угнали и разбили, — тогда он получит страховку. Мусорщик уверял меня, что опасаться совершенно нечего. Меня снабжали ключами, письменным распоряжением владельца проверить трансмиссию или что там еще; сам же владелец не отходил от телефона — на случай, если кому вздумается проверить. К тому же он не заявлял в полицию до тех пор, пока я не звонил и не сообщал, что все в порядке, а я сам в безопасном месте. Мусорщик разрешил мне работать под прикрытием — нанять помощника, — но только платить ему я должен был из своей доли. Мусорщика совершенно не интересовало, где и как я разобью машину, главное, чтобы за совершенно убитую развалюху дали страховку. Если при этом разобьюсь я или просто не позвоню в течение восьми часов — всё, разбежались, каждый сам по себе, никто никого не знает. А если хоть словечко пикну законникам, ко мне наведаются амбалы, этакие парни с трудным детством, и с огромным удовольствием поотрывают мне пальцы, которыми меня же и накормят.