Мне захотелось утешить Генриетту, создать ей дом по ее образу. Бар в столовой снова стал буфетом; непристойные картины скрылись под обоями и старинными фаянсовыми тарелками с изображением времен года. Генриетте нравилась тарелка с изображением зимы: три трубочиста на фоне снега. Она всегда смотрела на эту тарелку перед тем, как сесть за стол. Словно изучая показания барометра, она вглядывалась в снег на заднем плане, грела руки у печки, потом садилась напротив меня.
Теперь, взглянув в окно, я видел большие американские грузовые суда, из которых в порту выгружали танки, автомобили и боеприпасы. Я снова отворачивался к обновленной столовой. Я сохранил мебель; в ералаше войны я создал очаг в сельском стиле; у моего очага была подруга; я оградил себя от одиночества.
Прошло около месяца, как я вернулся в Мсаллах, и тут пришла очередь уезжать Жану Карриону. Он позвонил мне однажды вечером: «Меня призывают, ты не мог бы прийти ко мне прямо сейчас?»
— Когда же это кончится! — воскликнул я. — Даже на друзей уже нельзя рассчитывать!
Я был разочарован и удивлен, как если бы во время партии в шахматы рука шулера переставила короля, тогда как я следил за ферзем. Жан участвовал в моей игре, он был мужем моей королевы. Я устроил свою жизнь, исходя из его присутствия; теперь мне придется считаться с его отсутствием. Жизнь мухлевала.
Ставни аптеки были закрыты: соблюдалась светомаскировка из-за самолетов.
Жан провел меня в лабораторию, освещенную только жидким светом рефлектора микроскопа. Вид у Жана был серьезный. Половина его лица находилась в тени, а другая на свету: наполовину черное — наполовину белое лицо, как на некоторых рекламах косметики. Я нашел, что лицо у него двойственное, как у человека, держащего за спиной подарок на день рождения.
Я пригласил тебя, чтобы попросить позаботиться о Сюзанне в мое отсутствие.
Честное слово, у них у всех просто какая-то мания доверять мне своих женщин. Сначала Жорж и Рене, теперь Жан. Все они сдавали мне женщин на хранение и уходили, сбросив груз со своих плеч, даже не попросив квитанции. Для них — война, для меня — женщины. Я был служащим из камеры хранения, стражем семейных очагов.
Меня тревожил вопрос о средствах существования Сюзанны.
— Все в порядке. Аптека не закрывается, провизор каждую неделю будет передавать моей жене часть прибыли.
— А я? Какова моя роль?
— Ты попытаешься развлечь Сюзанну, будешь водить ее в кино или на пляж в солнечные дни.
— Ты не боишься того, что я могу в нее влюбиться? Сюзанна красивая, она очень хорошенькая девушка.
Жан встал и безразлично махнул рукой. Конечно! Он уезжает, и то, что он оставляет позади, уже не важно. Отныне мне придется хранить ненужный секрет, обманывать безразличного человека.
— Разве ты не любишь Сюзанну? — спросил я.
Он покачал головой с надменной улыбкой:
— Люблю. Но я не переношу ее голоса; когда она поет, мне хочется ее задушить. И мне не нравится смотреть, как она ест и спит; спит она вульгарно, а ест, ворочая подбородком. И еще у нее невыносимая манера заниматься любовью, откидываясь назад, отпихивая тебя, сохраняя от тебя только удовольствие. Она плачет, потому что у нее нет ребенка; будто можно иметь детей, занимаясь любовью так эгоистически.
— Может, тебе с ней развестись? — рискнул я.
Он снова улыбнулся, еще надменнее, чем в первый раз:
— Тебе этого не понять. Когда-нибудь я наверняка разведусь. Это произойдет как бы не по моей воле, я этого и жду. Если бы я захотел развестись сегодня, у меня не хватило бы мужества, но война, возможно, даст мне повод. Когда я познакомился с Сюзанной, она была девчонкой шестнадцати лет. Мы уже восемь лет вместе. В первые два года нашего брака я был еще студентом, кормил Сюзанну одним кофе с молоком. Такие вещи легко не забываются.
Наступило молчание, которое я поторопился нарушить.
— В общем, ты ждешь, что война откроет тебе новое будущее.
— Я надеюсь.
— Не один надеешься. Война многое перепишет. Жорж, например, если б остался в Мсаллахе, в конце концов женился бы на Люсетте. А теперь он уже не знает, на ком женится, и очень этим доволен.
— Ты видел Люсетту?
— Нет. Я больше не вижусь ни с Люсеттой, ни с Эммой. Я подозреваю, что они злятся на меня за мое возвращение, говорят, наверное, что я сумел отсидеться. Мне теперь надо остерегаться женщин. Одна как-то поклялась, что собственноручно пришибет трех отсидевшихся, если ее мужа вдруг убьют.
— Это опасно.
— Пока еще нет. Ее муж — капрал службы снабжения в Алжире. Это было бы действительно большим невезением.
Жан сел перед микроскопом, изучал препараты. У него был вид не уезжающего, а человека, который, если уедет, то уже не вернется.
Два дня спустя он пришел в интернат попрощаться. Я собирался проводить его на вокзал, но он ехал не поездом, а на грузовике.
— Если я поеду на поезде, — сказал он, — Сюзанна каждый день в определенный час будет думать: «В этот час уходит поезд, на котором уехал Жан». Я не хочу оставить ей эту возможность сожалеть обо мне.
Он был прав. Я вот уехал на поезде, который ходит по параллельным путям. По дороге туда, высунувшись в окно по правую сторону, я видел пути, идущие вниз, путь возвращения. Наверное, поэтому я и вернулся.
— Я напишу тебе, — сказал Жан. — Что до Сюзанны, ее надо держать на коротком поводке. Будь осторожен.
Я смотрел, как он спускается по ступенькам в город, в зеленой фуражке, с вещмешком на плече — тем самым мешком, в который он когда-то клал свой купальный костюм. С таким небольшим багажом он пойдет далеко.
В тот день, сразу после полудня, пошел сильный дождь. К трем часам Генриетта надела передник. От халата и белого передника, как и от верхних юбок, у нее раздавались бедра. Она подвернула передник, чтобы добраться до потайного кармана.
— Это вы взяли мой карандаш?
Это я.
— Работайте хорошенько, — сказал я.
Она повязала косынку, собираясь идти через сад.
Я думал о том, придет ли Сюзанна в такой ливень. Я встал у окна своей комнаты. Трава в рощице отяжелела от дождя.
Сюзанна пришла, еще более мокрая, чем трава, с волосами, завившимися в крутые колечки. Я помог ей перебраться через подоконник, поцеловал ее сверкающие щеки, похожие на золотистые яблоки. Она разделась; я растер ее полотенцем, так что ее кожа стала матовой и гладкой на ощупь.
— Ну что, он уехал?
— Да, теперь мне остался только ты.
— Тебе его жаль?
— Немного. Он так меня ненавидел, что это наполняло мою жизнь.
Она уснула в моих объятиях. Ночь заглянула в холодную комнату. Я боролся со сном; я слышал шум талей на причале, звон цепей, поднимаемых порожняком, и рокот заводимого мотора, едва приглушенный дождем.
Я не смотрел на Сюзанну. Моя рука лежала на ее груди, и я чувствовал, как моя рука медленно приподнимается и быстро опускается. Ничего не поделаешь, мне было скучно. Движение, порожденное жизнью Сюзанны, не могло меня развлечь. Чтобы ей жить, ее грудь должна была подниматься и опускаться; я не находил ее сон вульгарным, но привлекательным это зрелище не было. Я чувствовал себя потерянным в своей комнате, незамечаемым, как гвоздь в стене.
Я посмотрел на гвозди; там были те, о которых я и не подозревал, ранее прикрытые картинами.
Сюзанна проснулась. Она вдруг застонала, словно ей приснился дурной сон. Я стал трясти ее.
— Проснись! Да проснись же!
— Зажги свет, — попросила она.
Я зажег лампу в изголовье; веселее от этого не стало; в окно еще проникал слабый свет.
— Меня этот чертов свет напугал. Непонятно, вечер сейчас или утро, где я сейчас; я вспомнила, что Жан уехал; я подумала, что я здесь делаю, я не у себя дома, не с мужем, я не понимала, где я.
Мне тоже в этот час было невесело, но я не жаловался. В этот час я разглядывал гвозди в стене моей комнаты, умилялся над их несчастной жизнью бесполезных гвоздей и не испытывал никакой нежности к жизни Сюзанны, да и к своей собственной.
Сюзанна продолжала плакаться:
— Мне так одиноко. Никогда у меня не было такого плохого пробуждения. Я чувствую себя чужой и тебе и себе. Я словно душа без тела, словно мятущаяся душа.
Я поднялся, дрожа:
— Да, да, знаю; я встаю. Сейчас прокипячу шприц и верну тело твоей душе.
Комната была холодной, плохо освещенной настольной лампой; за окном был ложный день, похожий на ложную ночь.
— Ну ладно! Где мои тапочки?
Плиточный пол холодил ноги; мои тапочки, как всегда, закатились под кровать. Сюзанна героически умолкла; она легла посередине кровати, как тяжелобольная; ей требовалось больше места для страданий.
Я вернулся с дымящейся кастрюлькой. На дне ее позвякивал шприц, словно ложка в чашке с отваром. Сюзанна открыла потускневшее лицо с раскосыми глазками, хлопающими веками. Она побледнела, но цвет ее волос с рыжим отливом не изменился.