– Да, и меня тоже про него спросили… – Нина зажмурилась, мучительно вспоминая. – Но почему Митька с гаджами пришел?! Что он с ними мог делать?!
– Говорят, в Чеке служил.
– Кто? Митька?! В ЧК?! Да он же вор! И всю жизнь вором был, дед с ним ничего поделать не мог! Он и в таборе не жил совсем, только жену там держал, а сам – то по тюрьмам, то по городам…
Нина наконец вспомнила Митьку Мардо. Он был приемным сыном ее таборного деда и среди цыган в самом деле появлялся редко. Нина с трудом смогла вызвать в памяти некрасивое, испорченное шрамами лицо Митьки, его всегда сощуренные, наглые глаза, насмешливый, неприятный взгляд…
– Тетя Варя, но как же… Мардо – сволочь, все про это знали, но… но… с гаджами к своим прийти?! В людей стрелять?!
– Девочка, да кабы Митька этих солдат вместе с комиссаром не пострелял, они б всю твою родню в подвалах уложили, – тихо произнесла тетя Варя. – Время сейчас сама знаешь какое, за пустяк людей к богу отправляют, а тут – такое дело! Белый шпиен в дому прячется! Всех до единого заарестовали бы, а после и постреляли. Так что Митьку не ругай, без него еще хуже пришлось бы.
– Господи… – простонала Нина, хватаясь за голову. – Господи, господи, за что-о-о…
Тетя Варя молча посмотрела на нее. Встала, скрылась за дверью. Вернулась с большой кружкой и чайником, от которого шел душистый запах летнего луга.
– Давай-ка, девочка, чайку выпей. У меня и хлебушка есть немного, поешь.
– Откуда чай? – не открывая глаз, спросила Нина. – В Питере давно сухую морковку кипятком заваривают…
– Ну! Морковку я лучше в суп брошу для навару! По нонешним временам и за мясо сойдет. А это травки. Прошлым летом в кочевье собирала, а пахнут до сих пор, понюхай!
Тетя Варя подняла крышку над чайником, и сладковатый дух облачком поднялся к потолку. В чашку, булькая, полился темно-коричневый отвар. Старая цыганка порылась в складках фартука, добыла желтый, облепленный крошками и травяной трухой кусок сахара; старательно обдув, бросила его в чай, положила рядом увесистую горбушку, сухую тараньку и придвинула все это Нине.
– Садись, кушай. И станем думать, как тебе теперь быть. Твои-то все: и мать, и братья, и Динка – в таборе давно. Сейчас в Крым тронулись. Э, а Динка-то, знаешь, замуж вышла!
– Дина?! – всплеснула руками Нина. – Ой, да за кого?!
– За Сеньку, брата вашего двоюродного. Помнишь Сеньку? Который еще провоевать два года успел? Этой осенью к деду в табор вернулся! Живой, целый!
– Помню. – Нина пожала плечами. – Зачем Дине это понадобилось – за таборного? Да еще за двоюродного брата… И мама позволила?
– Да куда ж там было не позволить… – вздохнула тетя Варя и, словно спохватившись, торопливо проговорила: – Вот доедешь до них, они тебе сами все обскажут! Завтра вместе и тронемся, красавица моя!
– Я не могу, – невнятно, не выпуская из зубов горбушки, отозвалась Нина. – Я бумагу подписала, что не уеду из Москвы.
– Тю, милая! – фыркнула тетя Варя. – Да ты не цыганка, что ли? Мы тебя и твоих девок по-таборному обрядим, в вагон со мною сядете – и ищи ветра в поле! А то и пешком по дороге уйдем, к первым встречным цыганам прилипнем – и с ними!
– А здесь из-за меня всю Живодерку перестреляют, – всхлипнув, убежденно произнесла Нина. – Нет, я останусь. А ты поезжай, пожалуйста. Догони цыган, скажи матери и братьям, что я жива… и что, бог даст, свидимся. Как только мне разрешат, я за табором поеду.
Тетя Варя молчала. Ничего не говорила и Нина. Доев хлеб, она поставила опустевшую кружку на подоконник, вытянулась на постели. В комнате крепко и сладко пахло луговой травой, за окном шуршал дождь. Из соседней комнаты слышался приглушенный, тревожный разговор женщин. Кто-то заглянул в комнату и быстро спрятался.
– Кто теперь хореводом здесь? – не открывая глаз, спросила Нина.
– Какие теперь хореводы – оскорбление одно… – отмахнулась тетя Варя. – Отец твой, царство ему небесное, последним стоящим, поди, был… Мишку Скворечико впереди хора поставили, он Яшке-покойнику кровный племянник, кое-как гитарой машет… Помнишь Мишку-то? Тоже недавно с войны вернулся, у красных воевал, баро мануш[7] – куда там!
– Помню. Пойду к нему завтра. Возьмет меня в хор?
– Пусть попробует не взять… – усмехнулась тетя Варя. – Нину Молдаванскую не взять – кого же тогда брать? Ты спи, девочка, спи… – Протянув руку, она потрогала лоб Нины, нахмурилась. – Ишь ты, горячая вся, как печка… Как есть выстудилась под дождем! Я пойду еще травки заварю, а ты – спать!
– А где же девки мои?.. Привели их, уложили? – Глаза Нины слипались.
– Ну, схватилась! Поели и спят давно! Перенести их к тебе?
– Да, пожалуйста… Маша темноты боится…
– Не беспокойся, сейчас. А ты спи.
Среди ночи Нина проснулась от духоты и, открыв глаза, страшно испугалась: вокруг было темно хоть глаз выколи, и она не сразу смогла вспомнить, где находится. Но тут же поняла, что спит в Большом доме, в комнате младшей сестры, что дом вот-вот накроет новой грозой, а темно из-за обложившей сад тучи. Прямо над крышей глухо, тяжело заворчало. Блеснул бледный свет, очертивший квадрат окна и качнувшуюся на ветру занавеску, и в саду, нарастая, зашуршал дождь.
– Мама… – проснулась Машенька. – Я боюсь… Ты здесь? Где мой мишка?
– Здесь, маленькая, здесь! Вот он!
Нина подхватила с пола замызганного плюшевого медведя и босиком, на цыпочках бросилась через комнату. Погладила спутанные кудряшки малышки, мимоходом пощупав ее лоб. То же самое проделала со спящей мертвым сном Светланкой. Та, не открывая глаз, проворчала что-то, перевернулась на другой бок. Успокоилась и Машенька, притянув к себе медведя и обняв за шею старшую сестру. Нина вернулась в кровать, но вскоре поняла, что заснуть больше не сможет. Гроза подползала все ближе, гремело уже над самой крышей. Нина поднялась с постели, зажгла огарок свечи. Слабый огонек выхватил из темноты стену над кроватью, икону Богоматери с погасшей лампадой, несколько фотографий, приколотых к обоям. Подумав, Нина встала на кровать и огарком зажгла лампаду. Из темноты проявился измученный, осунувшийся лик Богородицы. Рядом висела большая фотография. С нее смотрели, улыбаясь, две девушки в гимназических формах, обе брюнетки, с одинаковыми гладкими прическами. Та, что слева, – светлоглазая, со строгими чертами, сдержанно улыбающаяся – была младшей сестренкой Нины, Диной. Вторая – с широкой ясной улыбкой, открывающей крупные зубы, горбоносым, чуть резковатым, красивым и гордым лицом – оказалась Нине незнакома. Внизу карточки тянулась чернильная вязь: «Надежда Дмитриева и Мери Дадешкелиани. Май, 1916 год».
Так вот, стало быть, какая она, эта княжна… Нина сразу же вспомнила письма сестренки, в которых та с восторгом рассказывала о своей новой подруге. Мери Дадешкелиани была дочерью грузинского князя и знаменитой когда-то на всю Москву певицы Анны Снежной. Анна Снежная выступала в цыганском хоре деда Нины, потом вышла замуж за князя Давида Дадешкелиани и уехала в Тифлис. Снова в Москве, на Живодерке, она появилась только спустя много лет, в голодном предреволюционном году, уже вдовой: муж погиб во время германской войны. Вместе с Анной Снежной приехала ее пятнадцатилетняя дочь Мери, которая сразу подружилась с молодежью Живодерки, через месяц уже свободно болтала, пела и плясала по-цыгански, а спустя полгода сидела в хоре вместе с другими плясуньями. Мать девушки не возражала: время наступило голодное, дочери нужно было чем-то зарабатывать на хлеб.