Народ здесь, кажется, привык к посещениям и требованиям нежданных и незваных гостей, которые распоряжаются в деревнях, как в своем доме. Беспрекословно поили и кормили нас и лошадей наших, не спрашивая, что мы за люди. Двадцати человек каларашей,[28] и особенно арнаутов, достаточно было, чтобы меня везде величали мариета.[29] — Здесь наружность человека служит вместо вида, а уменье приказывать есть уже право на всевозможные беспрекословные требования.
Ни малай, ни плачинды, ни лапти-акру, н и брынза не нравились мне; до самых Урзичень питался я только яйцами и лапти-дульче.[30] В Урзиченях заехали мы в кафэнэ, но и тут я должен был довольствоваться жареной бараниной, соленой рыбой, каракатицами, маслинами, чашкой кофе и трубкой. На третий день мы приехали в Рымник, памятный победою Суворова в 1789 году, и остановились в доме одного бояра, где квартировал начальник небольшого отряда войск Ипсиланти.
Без дальних церемоний проводник мой передал меня ему, как пароль, а сам, закусив и осушив око вина, уехал, не пожелав мне даже доброго пути.
Новый капитан, которому я был сдан на руки, чтобы доставить меня здрава и невредима в Леово, был довольно молодой мужчина, смуглый, но приятный, хотя и суровой наружности, в черной венгерке, перепоясанной шелковым снурком — портупеей турецкой сабли, в черной скуфье, шитой серебряными снурками.
Я удивился, когда он подошел ко мне и сказал:
— Капитан Раджул казал мне, што вы русский; едете от князя Псиланта до Каподистрия.
— Я русский, — отвечал я, — еду в Россию, но не от князя Ипсиланти и не к Каподистрию. — И я рассказал ему случай, который занес меня в Валахию.
— Хм! — произнес капитан, пыхнув дымом. Тем и кончился наш разговор. Поездка отложена была до утра, потому что уже смерклось. Усталость от верховой езды томила меня, и я уснул мертвым сном на мягком диване.
— Время на конь! — сказал мне капитан чем свет, и я должен был расстаться с спокойным ложем.
— Коня крылатого! — вскричал он, сходя с крыльца, и, не ожидая меня, вскочил на коня, которого ему подвели, и поехал, распевая:
Што ти е, Стано,Што ти е, кузум?Ах! беним Стано,Тъ болна лежишь!..— Глава мъ боли,Треска мъ втреси!Ах! биним Аго,Ке-да я умру!— Не бойсе, Стано!Не бойсе, кузум!Ах! беним Стано,Иа ке-ть пишуТри хаймалишки,Но то за треска,Друго за глова,Троти за зло-болезь!— Что с тобой, Стано?Что с тобой, друг мой?Милая Стано,Ты заболела!— Голову ломит,Холод по членам.Ах! милый Аго!Если умру я!— Не бойся, Стано!Не бойся, друг мой!Я приготовлюТри талисмана.Один от лому,Другой от дрожи,Третий от язвы —От злой болезни.
(Пер. автора.)
Я заучил его песню, пока мы поднялись на гору за местечком. Влево вздымался Карпат; вправо, по равнине, исчезал в тумане Рымник.
— Скажите, пожалуйста, — спросил я капитана, — неужели в такой маленькой речке могло потонуть целое войско?
— Мутна тече риека валовита,Она валья древлье и каменье, —
отвечал он мне и потом запел снова:
Што ти е, Стано…
— Вы, верно, из булгар? — спросил я снова, желая завести с ним разговор.
— Сербии, — отвечал он мне отрывисто и начал муштровать своего лихого коня и разговаривать с ним.
К обеду приехали мы в Фокшаны и остановились в монастыре, обнесенном высокими стенами.
Один из монахов знаком был моему сербу. Радушно встретил он нас и угостил сладкими постными блюдами из рыбы и пилава… Целую банарилку вина принес он из погреба. Серб пил вино, как воду; оно его развеселило.
После обеда я взошел на стену монастыря и наслаждался видами окрестностей. К северу тянулись на нет отрасли Карпата, ограничивая собою реку Сырет; к востоку ровная площадь, ограничиваемая в синей дали Задунайским берегом и возвышениями над крепостью Мачипом; к югу безграничная степь, как море, а запад весь загражден лесистым Карпатом; у подножия его, верстах в десяти от Фокшан, по холмистому скату расстилались славные виноградники Одубештские.
Когда я воротился в келью, на столе стоял уже огромный стакан светло-янтарного цвета.
— Пие, брате! — сказал мне серб, подавая стакан. — Пие! меж нама здравье и веселье!.. В раз!.. Так! — прибавил он, поглаживая усы.
— Еще! — вскричал он, протянув ко мне одну руку и наливая другою вино.
— Теперь пие, брате, за здравье моей сестрицы Лильяны! Пие рЩйно в?но! Была у меня сестра, да не стало!
Эти слова произнес он так, что голос его как будто ущемил меня за сердце; из глаз его капнула слеза в стакан. Он приподнял его и смотрел долго на свет, как будто ожидая, чтобы слеза — горечь сердца — распустилась в вине лекарством от боли его; потом он чокнулся со мной и выпил залпом.
— Где ж ваша сестра? — спросил я невольно, взяв его с участием за руку.
— В Руссие, — отвечал он.
— Вы были в России?
— На службе.
— Зачем же вы оставили Россию?
— Так надо было! — сказал он, садясь на диван. — Так надо было, — повторил он и замолк, но заметно было желание его облегчить себя от скопившихся воспоминаний рассказом.
— Отчего же надо было? — спросил я его.
— А вот, — отвечал он, — отец мой жил в особитом приятельстве и побратимстве с отцом Лильяны; еще в годину сербского воеванья с турками дали они друг другу слово породниться по детям, а в десяту годину отец Лильяны взял меня в полк свой, и жил я у него, как родной, и приехал с ним в Москву, а потом пошли на воеванье с французом. По возврате из Парижа отец Лильяпы покинул службу, а мне сказал: аиде служить еще царю и царству, пока будет твоя невеста на взрасте. Любил меня он, как сына, да не любила меня его жентурина, откинула сестрицу от сердца, разладила слово, раздружила дружбу, змея люта, Божья отпаднице!.. А как любила своего жениха моя Лильяна: звала златСем, соколом, милойцем! Давала залог за сердце!.. Вот ту был тот залог… ту был лик Божий да образ сестрицы, да обреченья перстень… Все возврАтил ей… Сестра, сестра, моя сладко рано!..[31] — Говоря сии слова, он показал мне пустую ладонку, висевшую у него на шее на голубой ленте.
— Вот прошли три года еще на службе. Два года не видал я сестрицы; минуло ей восемнадцать лет. Мыслю: скоро будет она моею! Да приехал ко мне брат Лильяны и говорит: любит она другого, не езди, не бери ее в жены по отцовской воле… "Правда ли то?" — спросил я. Он положил руку на сердце. "Ну! будь счастлива, Лильяна, — не насиловать сердце!"
— И она изменила? — вскричал я, тронутый рассказом его.
— Над сердцем две воли, брате, — своя да Божья. Я отписал к отцу, дабы не ждал меня, а сестрице возвратил залог… Бог с нею! Ту ни каке надежде, ни другого суда, ни спасенья нема! Ништа не поможе, кад сердце от сердца отпаде!
— Может быть, ее принудила мать отказаться от вас?
— Кад нема у своего сердца совета, чуждое сердце правит его на все четыре страны!
— Что ж вы: писали к невесте своей и ее отцу?
— Отписал кратко: "Отчизна моя Сербия вздымает оружье на своего притеснителя турка; не время мне думать теперь о женитьбе, еду на родину, на воеванье; бритка сабля моя невеста!.. Нек погинет юнак[32] на юнашству!"
Этими словами он прервал рассказ свой и упорно молчал. С сожалением смотрел я на его суровое, но приятное лицо. Странны казались мне высказанные им понятия, но сколько было в них снисходительности к слабому сердцу! Без жалоб на судьбу и на людей он покорялся предопределению, несмотря на то что для души его не оставалось уже счастия на земле. С Лильяной все для него погибло; по так решительно отказаться от всех надежд, так сурово поступить с самим собою… то было бы непонятно, невозможно для каждого, кто сколько-нибудь дорожит жизнью и ее соблазнами!
На другой день рано мой добрый серб сказал мне: "Ну, аиде путем с миром! Не забудь сербина Радоя Вранковича!"
— Не забуду! — отвечал я и пустился в дорогу, сопровождаемый двумя арнаутами из сербов.
VII
Через два дня я был уже в Леовском карантине. Шестнадцать дней, проведенных в нем посреди атмосферы, изобретенной Гитоном де Морво, показались мне столетиями, во время которых повторилось все прошедшее, со всеми своими загадками, радостями и горем.
Эту тоску вознаградило свидание с братом в Бендерах. Но я у него недолго пробыл; он был снисходителен к торопливому моему сердцу. Через две недели я уже подъезжал к Москве. Сердце не находило места в груди. Близость к счастию выразилась во мне страданием, черные мысли пугали меня: то думалось мне, что я уже опоздал, Елена влюблена в другого, — и я приказывал ямщику ехать тише; то отец выдал ее насильно, и она умирала от тоски, молила меня, чтобы я торопился, — и я гнал ямщика.