— Если в центре этого прекрасного города сидите вы и рисуете адских монстров, значит, где-то есть неизмеримо страшный и уродливый город и на самой страшной его улице сидит какой-то гений и рисует великолепные образы рая.
Куровский взглянул на меня без улыбки. Лицо его снова сделалось надменным. Потом он опустил голову, водя карандашом по листу бумаги.
— Самый страшный на свете город находится в моей душе, — сказал он. — И в центре этого страшного города действительно сидит прекрасный гений и рисует виды рая. Чем хуже и кошмарнее мои картины, тем лучше и прекраснее его. Душа этого гения похожа на прекрасный город, но в центре этой души сидит толстый старый монстр, такой как я, и рисует отвратительных монстров. И так до бесконечности. Like in your fucking matrjoshkas.
— Уже ощущаю себя в бесконечности вложенных друг в друга адов и раев. Спасибо, конечно, но я лучше пойду.
— Идите, идите. Обидели старика, теперь можете гулять дальше в свое удовольствие, добрый вы парень. Впрочем, я люблю искренних людей. Вот вам небольшой подарок за вашу прямоту, — он протянул мне листок твердой бумаги, по которой только что водил карандашом. — Это рисовал не я, бездарный мазила продажных чудищ. Это рисовал тот прекрасный гений, что живет в моей душе.
Я взглянул на рисунок. На квадрате серого ватмана я увидел голову ангела: кудрявые светлые волосы словно бы взметнул морской ветер, выражение лица суровое, прозрачные глаза сморят прямо и беспощадно, брови сведены к переносице то ли гневом, то ли брезгливостью. Из-за плеч, намеченных одной небрежной линией, веером расходятся остроконечные крылья — их не два, не шесть и не восемь, а не менее двадцати, и все они состоят из чрезвычайно изысканно набросанных, плотно прилегающих перьев. Этот рисунок действительно ничем не напоминал яркую мазню Куровского: сделано мастерски, легко, почти как «исчезающие» рисунки Боттичелли: все состоит из словно невидимых линий, но возникает ощущение света и воздушного движения волос. Под рисунком подпись: 1 мая 200…, Прага, Куровский.
— Так вот как вы умеете! — воскликнул я, искренне изумленный.
— Да, умею, — он тщеславно усмехнулся. — Не все так просто, как вы думаете. Кажется, я удачно поймал сходство.
— Сходство с кем? — не понял я.
— Я вообще-то рисовал вас. Мне показалось, в вас есть нечто ангельское. По-моему, похоже, — его голос похолодел. — Ну ладно, прощайте, мне нужно работать. Передавайте привет вашим медведям и водке! — Он повернулся ко мне спиной и взялся за кисть.
Я хотел что-то еще сказать ему, возможно, извиниться за мои грубые слова о его картинах, но обращаться к его колоссальной спине мне не хотелось. Я молча вынул бумажку в сто евро и положил на подоконник. Однако деньги могли улететь. К тому же хотелось что-нибудь еще подарить ему в ответ на его подарок. Я пошарил в своем рюкзачке, но там не нашлось ничего, кроме пистолета с глушителем и железного ключа. Мелькнула мысль: не подарить ли ему пистолет (все равно от оружия мне следовало избавиться как можно скорее)? Эту мысль я сразу же отмел как абсурдную и положил на ассигнацию железный ключ. Неосторожный и глупый поступок. Сам не знаю, что на меня нашло. Большая толпа японцев, вдруг хлынувшая этой узкой улочкой, унесла меня от того окна.
ерез час я уже сидел в просторном конференц-зале, насквозь пронизанном лучами солнца. Я опоздал к началу первого доклада минут на десять. Доклад читала молодая американка, худенькая, хрупкая, с белыми короткими растрепанными волосами, немного похожая на Питера Пэна с детской картинки. Видимо, она и сама осознавала свое сходство с Питером Пэном, перевоплотившимся в девушку: наряд ее от Йоши Ямамото напоминал одежду Пэна, сшитую из древесных листьев. Ее платьице состояло из черных лепестков, и на каждом тускло светились кровавые математические формулы. Голос у нее звенел, почти детский, и чувствовалось, что все происходящее наполняет ее сердце радостью и энтузиазмом. Хотя говорила она о вещах печальных. Меня тронула ее чистосердечная красота. Припомнилось стихотворение Мандельштама «Американка»:
Американка в двадцать летДолжна добраться до Египта,Забыв «Титаника» совет,Что спит на дне мрачнее крипта.
И в Лувре Океана дочьСтоит, прекрасная, как тополь.Чтоб мрамор сахарный толочь,Влезает белкой на Акрополь.
Ей тоже было лет двадцать, ее английский звучал классическим, сдержанным, свободным от сленга и американского акцента. Судя по произношению, она училась в Англии и происходила из высших слоев американского общественного пирога. Доклад ее оказался интересен. Как все умные и сердечно неиспорченные девочки, она была, конечно же, антиглобалисткой и антикапиталисткой. Начав с нескольких удачно выбранных цитат из Ноама Хомски и Хоаким-бея, она затем перешла к сравнительному анализу двух, на ее взгляд, наиболее значительных попыток, совершившихся в XX веке, прорыва к более свободному и честному общественному устройству, свободному как от советского тоталитаризма, так и от диктата Капитала. Речь шла о «пражской весне» Дубчека и о кратком периоде правления Сальвадора Альенде в Чили.
Развитие политической ситуации в Европе и на территории бывшего СССР в период, последовавший за так называемой «перестройкой», инициированной Генеральным секретарем ЦК КПСС М. С. Горбачевым, указало нам, как сложилась бы судьба «пражской весны», если бы этот политический проект не сделался жертвой советской агрессии. Русские поступили в отношении Чехословакии сурово и даже подло, но лидеры западных стран также не желали развития «социализма с человеческим лицом». Отношение правящих кругов Запада к правительству Дубчека оставалось двойственным: с одной стороны, они радовались возможности усилить свое влияние на одну из стран Восточной Европы, попавшей в зону советского контроля, с другой стороны, политический проект «социализма с человеческим лицом» попадал в контекст бурных левых выступлений в Европе в 1968 году, заставивших власти Запада испытать тревогу на грани паники. Левые политические выступления в Западной Европе 1968 года достигли такого размаха и подавлялись полицией и армией западных стран с такой решительной суровостью, что это мало чем отличалось от подавления «пражской весны» войсками социалистических государств. Если бы советская военная машина не уничтожила «пражскую весну», эту весну уничтожили бы с неменьшей жестокостью власти Запада. Миф о том, что капитализм неразрывно связан с демократией и плюрализмом, развеялся в наши дни без остатка, и не приходится сомневаться, что Капитал терпел «социализм с человеческим лицом» лишь до тех пор, пока этот проект развивался в зоне советского влияния, тем самым ее дестабилизируя.
Но в обоих случаях — как в случае вторжения в Чехословакию, так и в случае с государственным переворотом, осуществленным в Чили генералом Пиночетом с помощью спецслужб Соединенных Штатов, — обращает на себя внимание тот факт, что эти события, панически ставящие крест на попытке осуществления социалистических, открытых, гуманных и гласных обществ и в то же время фактически отменяющие национальную независимость этих государств и населяющих их народов, оказались выдержаны в духе истории и традиций этих стран.
Тот вульгарный психоанализ, что давно пропитал то понимание нации, которое поддерживает буржуазия, обозначил бы эти два сценария как садистический (Чили) и мазохистический (Чехословакия). Чешский эротический флюид, проистекающий из ситуации глубокого поражения и подчинения, возводит свою историю к поражению в битве при Белой Горе, после какового аристократия германских княжеств, с благословения Рима, физически уничтожила чешскую аристократию, заменив ее собой. Национальный дух, гений места, изначально подтачивал смелые политические проекты Дубчека и Альенде, и, как это ни печально, следует признать: национальные духи этих стран выступили на стороне их поработителей. Авторитарное и кастовое значение армии в Чили, садистический культ войны — все это сработало на Пиночета и ЦРУ. Мазохистическая мудрость и юмор чехов сработали на Брежнева, Гусака и КГБ.
Эти две ситуации 1968 и 1973 годов заслуживают пристального внимания в наши дни, поскольку это дает нам шанс ответить на важнейший вопрос: почему национальные духи различных народов и стран не оберегают их от добровольного (или внешне добровольного) растворения в сети неокапиталистической глобализации? Национальный дух есть сумма эротических и мистических мифов, отражающих то, что можно назвать «поэзией ниши» — тайны ландшафта, запечатленные в языке. Однако в этих истоках содержится древнее зло, древний изъян, заключающий сексуальную энергию людей в косные формы укоренившихся в той или иной местности извращений. Этот яд вроде местного источника, эха пещер или горных ущелий, яд судьбы, и он порождает такие изъяны, которые и погубили левую революцию. Застарелые формы постижения жизни мешают наслаждению масс свободно трансформироваться в поток революционного секса: того секса, который есть предстояние перед пустыней.