— Живого места нет. Боже мой, впервые такое вижу. Откуда они?
Раздетый до пояса, Хилл продолжал разглядывать, ощупывать и ласкать свой торс.
— Неужели даже теперь не допер?
— Говори толком!
— Пораскинь мозгами, старик.
Он сделал вдох и выдох, опять вдох и выдох.
— Чем могу служить, мистер Бентли?
— Я пришел, чтобы…
— Не мямли.
— Комнату придется освободить.
— С чего это?
— К нам приезжает мать моей жены.
— Вранье.
Бентли закивал.
— Допустим. Вранье.
— Почему прямо не сказать? Решил от меня избавиться — и точка.
— Вот именно.
— Потому что ты меня боишься.
— Нет, вовсе я не боюсь.
— А если я скажу, что не собираюсь отсюда съезжать?
— Ты этого не скажешь.
— Почему это? Считай, я уже сказал.
— Нет-нет.
— Что у нас будет на завтрак — неужели опять яичница с беконом? — Он склонил голову набок, изучая короткий шрам.
— Прошу тебя, пообещай, что уедешь, — взмолился мистер Бентли.
— Нет, — отрезал мистер Хилл.
— Пожалуйста.
— Напрасно пресмыкаешься. Не делай из себя идиота.
— Что ж, если ты намерен остаться, давай отменим пари.
— Это как?
— Да вот так.
— Боишься самого себя?
— Нет. Ничего я не боюсь!
— Шшш. — Хилл указал на стену. — Женушку не разбуди.
— Давай отменим. Держи. Вот моя ставка. Ты выиграл!
Как безумный, мистер Бентли рылся в кармане, пока не извлек две монеты. Он с досадой швырнул их на комод.
Но мистер Хилл по-прежнему оглаживал свой живот.
— Забирай! Ты выиграл! Да, я готов пойти на убийство, готов, признаю.
Немного выждав, мистер Хилл не глядя опустил руку на комод, ощупью нашел монеты и позвенел ими в ладони, а потом протянул хозяину:
— Забери.
Бентли отступил к порогу.
— Я не возьму!
— Забери.
— Ты же выиграл!
— Спор есть спор. Он таким способом не решается.
Хилл шагнул к Бентли, бросил монеты ему в карман и похлопал сверху. Бентли попятился в коридор.
— Я пари заключаю не просто так, — сказал Хилл.
Бентли не мог отвести взгляд от жутких шрамов.
— Сколько же человек ты втянул в этот спор? — вскричал он. — Сколько?
— Увидимся за завтраком, — бросил мистер Хилл.
И захлопнул дверь. Мистер Бентли остался стоять за порогом. Даже сквозь закрытую дверь он видел эти шрамы, как будто его зрение и мозг обрели дар ясновидения. Шрамы от бритвы. От лезвия ножа. Они проглядывали сквозь дверное полотно, как глазки на старых досках.
В комнате погасили свет.
Окаменев над телом, он слышал, как проснулся дом, как по лестнице застучали шаги, как разнеслись крики, полустоны и шорохи. Вот-вот сюда нагрянут люди. Завоют сирены, завертятся красные мигалки, захлопают дверцами машины, у него на толстых запястьях щелкнут наручники, начнутся допросы, и его бледное, недоуменное лицо будут обшаривать чужие взгляды. Но пока он стоял над телом и водил по нему ладонями. Пистолет упал в высокую, душистую ночную траву. Воздух был все еще заряжен электричеством, но гроза уходила, и к нему вернулась способность видеть происходящее. Его правая рука сама по себе суетилась, как слепой крот, и долго попусту рылась в кармане, пока наконец не нашла то, что искала. И тогда он почувствовал, как его нешуточная масса потянулась к земле, осела и едва не рухнула на недвижное тело. А слепая рука потянулась, чтобы закрыть вытаращенные глаза мистера Хилла, и на каждое остывающее, сморщенное веко положила новенькую блестящую монетку.
Позади хлопнула дверь. Вскрикнула Хетти. Он обернулся к ней с тоскливой улыбкой.
— Вот, проиграл пари, — услышал он свой голос.
Подломится ветка[1]
Ночью было холодно, а часа в два поднялся легкий ветер.
На деревьях задрожала листва.
К трем часам ночи ветер набрал силу и стал роптать под окном.
Она первой открыла глаза.
Тогда и он по непонятной причине заворочался в полусне.
— Не спишь? — спросил он.
— Нет, — ответила она. — Звуки какие-то послышались — крик, что ли.
Он поднял голову.
Издали долетал тихий плач.
— Слышишь? — забеспокоилась она.
— Ты о чем?
— Что-то вроде как плачет.
— Что-то? — переспросил он.
— Ну, кто-то, — сказала она. — Призрак, не иначе.
— Не выдумывай. Который час?
— Три ночи. Самое жуткое время.
— Почему жуткое? — спросил он.
— Помнишь, доктор Мид в больнице нам с тобой рассказывал, что в этот час люди сдаются, прекращают борьбу. На это время суток приходится больше всего смертельных случаев. Три часа ночи.
— Неохота об этом думать, — сказал он.
Отдаленные крики сделались громче.
— Вот опять, — сказала она. — Говорю же, призрак.
— О господи, — пробормотал он. — Какой еще призрак?
— Младенческий, — сказала она. — Ребенок плачет.
— С каких это пор у младенцев появились призраки? Разве по округе прошел слух о смерти младенцев? — Он приглушенно хмыкнул.
— Нет. — Она покачала головой. — Может, это никакой не призрак умершего младенца, а… сама не знаю. Тихо!
Его слух уловил те же отдаленные звуки.
— А вдруг… — начала она.
— Ну?
— Вдруг это призрак такого малыша…
— Говори.
— Который еще не родился.
— Разве бывают такие призраки? И в голос кричат? Фу ты, надо же такое придумать. Бред какой-то.
— Призрак нерожденного малыша.
— Да откуда у него голос возьмется? — спросил он.
— Возможно, дитя не умерло, а просто очень хочет жить, — сказала она. — Вот и плачет где-то далеко, да еще так жалобно.
Прислушались: далекий плач не прекращался, а прямо под окном ему вторил ветер.
От этих звуков у нее навернулись слезы; от этих звуков и с ним произошло то же самое.
— Сил моих больше нет, — сказал он. — Пойду-ка я перекушу.
— Нет-нет, — запротестовала она, удерживая его в постели. — Не шуми, прислушайся. Надо разобраться, в чем тут дело.
Он снова лег, взял ее за руку и попытался смежить веки, но из этого ничего не вышло.
Так они и лежали рядом, а ветер все роптал, будоража листву.
Где-то в стороне, очень далеко, слышался протяжный плач.
— Кто же это? — не выдержала она. — Или «что»? Не умолкает. От этого на душе так печально. Может, он просит, чтобы его впустили?
— Куда?
— В жизнь. Он не умер и еще не жил, но отчаянно хочет жить. Как ты думаешь… — Она запнулась.
— Ну, говори.
— Боже мой, — вырвалось у нее. — Помнишь, у нас с тобой в прошлом месяце был разговор?..
— На какую тему? — не понял он.
— На тему нашего будущего. На тему свободы от обязательств. Что семья нам не нужна. И дети тоже.
— Нет, не помню, — сказал он.
— А ты напряги память, — сказала она. — Мы тогда пообещали друг другу не создавать семью и не заводить детей. — Помедлив, она добавила: — Чтобы никаких младенцев.
— Не заводить детей. Чтобы никаких младенцев?
— Как по-твоему… — Оторвав голову от подушки, она прислушалась к далекому жалобному крику, приглушенному деревьями и окрестностями. — Может быть…
— Что?
— Вроде бы я знаю, как это остановить.
Он выжидал.
— Мне кажется, надо…
— Ну, ну? — поторопил он.
— Надо тебе подвинуться на мою половину.
— Приглашаешь к себе?
— Да, приглашаю, иди сюда.
Повернув голову, он несколько мгновений смотрел в ее сторону и наконец перекатился на ее край постели. Городские часы пробили четверть, половину четвертого, потом три сорок пять и четыре часа утра.
Только тогда они опять стали прислушиваться.
— Ты что-нибудь слышишь? — спросила она.
— Пытаюсь.
— А плач?
— Умолк, — сказал он.
— И в самом деле. Этот призрак, ребенок, малыш — слава богу, больше не плачет.
Он сжал ее руку, повернул голову в ее сторону и сказал:
— Это мы с тобой сделали.
— Да, это мы, — сказала она. — Да, слава богу, мы его утихомирили.
Ночь выдалась на редкость тихой. Даже ветер мало-помалу замер. Листву на деревьях больше не бросало в дрожь.
А они лежали в темноте, держась за руки, слушали тишину — эту дивную тишину — и ждали рассвета.
У нас всегда будет Париж[2]
Как-то в Париже, душной июльской ночью с субботы на воскресенье, около двенадцати, я собрался пройтись своим любимым маршрутом, который неизменно начинался от собора Парижской Богоматери, а заканчивался подчас у самой Эйфелевой башни.
Жена в тот вечер легла рано, часов в девять, но словно почувствовала, когда я был в дверях, и сказала:
— Можешь не спешить, но купи мне пиццу.
— Заказ принят: одна пицца, — сказал я и вышел в коридор.
Из отеля мой путь лежал на другой берег Сены, к собору Парижской Богоматери; я заглянул в Шекспировскую книжную лавку и повернул обратно по бульвару Сен-Мишель в сторону уличного кафе «Два маго», где Хемингуэй — поколение с лишним тому назад — угощал своих друзей граппой, перно и Африкой.