— А что, господа, не пора ли поговорить опять и на общепринятом языке? — заявила Шарлотта Ивановна. — От горячих речей ваших мороженое мое совсем, пожалуй, растает.
И точно, слуга уже несколько минут стоял с блюдом мороженого позади оратора.
— Виноват-с! — извинился тот и стал накладывать себе мороженое на хрустальную тарелочку.
Гимназисты были очень довольны вмешательством хозяйки, потому что внимание их было все время гораздо более приковано к сладкому произведению директорской кухни, чем к цветам красноречия Михайлы Васильевича. Одному только Кукольнику не было дела ни до того, ни до другого: достав из бокового кармана какой-то листочек, он украдкой перечитывал его под столом, беззвучно шевеля губами. Когда же теперь Билевич на минуту умолк, Кукольник сорвался со стула, разом покраснел до ушей и, обведя окружающих неуверенным взглядом, стал откашливаться, словно у него запершило в горле.
— А! Нестор Васильевич никак тоже здравицу возгласить хочет? — заметил Орлай. — Но я должен, к сожалению, остановить вас, друг мой: мосье Ландражен уже ранее вас выразил желание сказать пару слов.
Кукольник, как окаченный холодной водой, опустился опять на свое место. — О! я мог бы и обождать, — любезно отозвался по-французски Ландражен, но сам уже приподнялся с бокалом в руке и с поклоном отнесся к «новорожденной». — Мосье Нестор, как начинающий поэт, вероятно, воспоет вас, мадмуазель, звучными стихами, и ему по праву принадлежит финал, апофеоз. У меня же не имеется собственных стихов; я могу только цитировать другого поэта — современного нашего французского Анакреона, у которого, в числе несчетных перлов лирики, есть одна пьеска, точно сочиненная на вас: «La petite fée».
«Enfants, il était une foisUne fée appelée Urgande»[12]…
Читал Ландражен бесподобно, с тем неподражаемым тонким подчеркиванием и огоньком, которые свойственны одним французам. После рефрена последнего куплета:
«Ah! bonne fée, enseignez−nous,Où vous cachez baguette!»
он прибавил уже прозой от себя, грациозным жестом указывая на Лизаньку Орлай:
— Вот она, наша маленькая добрая фея: чем, как не своей волшебной палочкой, собрала она всех нас в этот тесный дружеский кружок? Из года в год, изо дня в день приносит она в этот благословенный дом мир и радость; а сама все растет-растет, распускается из бутона, расцвести вдруг настоящей феей. Немудрено, если она заколдует тогда какого-нибудь избранного смертного и, отдав ему руку и сердце, на воздушной своей колеснице, запряженной белыми лебедями, умчится от нас со счастливцем — куда? Почем я знаю! Покамест же, господа, она среди нас, — будем ее чествовать и славить: да здравствует наша маленькая фея!
«Маленькая фея», не приготовленная, видно, к такому восторженному привету, разгорелась, как маков цвет; но, по молчаливому знаку матери, застенчиво вышла из-за стола с бокалом в руках и начала обходить всех гостей. Когда она добралась так до нижнего конца стола, все гимназисты, как один человек, повскакали со своих мест и принялись наперерыв чокаться с нею. Один только Гоголь не особенно торопился.
— Ай, мое платье! — ахнула Лизанька, которой, при общем столкновении бокалов, целая струя густой вишневой наливки плеснула на новенькое кисейное платьице.
— Позвольте я сейчас обсушу, — сказал галантный кавалер Кукольник и салфеткой стал усердно обтирать на белой кисее тёмно-красное пятно.
— Да вы, Нестор Васильевич, еще больше размажете, — со слезами уже в голосе пролепетала маленькая барышня.
Шарлотта Ивановна, издали заботливым глазом матери следившая за своей любимицей, поспешила к ней на выручку.
— Ничего, мы это сейчас смоем, — успокоила она девочку и увела ее из комнаты.
Сам Кукольник до того оторопел, что когда слуга подошел к нему тут с блюдом мороженого, он отвалил себе на тарелку двойную порцию.
А с верхнего конца стола, из среды профессоров, донесся громогласный оклик профессора «российской словесности», Парфения Ивановича Никольского:
— А у вас, Кукольник, что там приготовлено: тоже стишки?
— Стихи-с…
— Что же вы предварительно мне на цензуру не предъявили? Благо, новорожденная отлучилась, подайте-ка их сюда.
Делать нечего: молодой поэт оставил на столе свою тарелочку с мороженым и направился к взыскательному цензору. Тот принял от него листок и прочел про себя написанное.
— Гм, в общем было бы добропорядочно, — промолвил он, — кабы вы более держались классических образцов.
«Зело, зело, зело, дружок мой, ты искусен,Я спорить не хочу, но только склад твой гнусен»[13].
— Я, Парфений Иванович, старался подражать Пушкину, стал оправдываться Кукольник.
— Пуш-ки-ну? — протянул, приосанясь, Парфений Иванович. — Которому: дяде или племяннику? Да, впрочем, оба хороши, один другого стоит.
— Простите, Парфений Иванович; но стихи племянника, Александра Пушкина, не мне одному, а очень многим нравятся.
— Стыдно, стыдно, молодой человек! вам и имя-то при крещении как бы нарочито дано классическое: Нестор. А вы нашим бессмертным классикам — Ломоносову, Сумарокову, Хераскову — предпочитаете кого? Бог ты мой! Какого-то мальчишку, недозрелого выскочку!
— Но у него, Парфений Иванович, стихи, право, удивительно мелодичны…
— «Мелодичны!» Не в мелодии, любезнейший, дело, а в красоте образов, в возвышенности слога. Где вы найдете у него такую картину утра, как у столпа российских стихотворов, Ломоносова:
«И се уже рукой багрянойВрата отверзла в мир заря,От ризы сыплет свет румяныйВ поля, в леса, во град, в моря.Велит ночным лучам склонитьсяПред светлым днем и в тверди скрыться.»
Или такое описание ночи:
«Открылась бездна, звезд полна;Звездам числа нет, бездне — дна.»
Всего две строки, кажись, а что за сила, что за глубина!
— Да я и не думаю соперничать с Ломоносовым, — пробормотал Кукольник и, получив обратно от профессора свой листок, скомкал его в руке.
— Что вы делаете, Нестор Васильевич! — укорил его хозяин-директор. — Вы же еще не прочли нам…
Но профессор Никольский одобрил поступок молодого поэта:
— Нет, ваше превосходительство: он сам, очевидно, сознал, что сей плод его музы, как и пушкинские, не совсем дозрел и испортил бы лишь пищеварение истинным ценителям. Дальнейшие плоды, при нашей помощи, будем надеяться, окажутся более удобоваримы.
В конец устыженный, Кукольник с понурой головой поплелся к своему месту.
— А где же мое мороженое? — спросил он.
Перед ним стояла пустая хрустальная тарелочка; но следы сливок на ее дне и на чайной ложке свидетельствовали, что мороженое было тут, да съедено.
— Вот что значит витать в поднебесьи! — сказал Гоголь, с наслаждением гастронома прихлебывая ложечкой с собственной тарелочки полурастаявшее мороженое. — Сам же ведь давеча скушал.
— Кто? Я?
— Смотрите-ка, господа, он уже забыл! Эх ты, Возвышенный!
— Конечно, сам скушал! — подтвердил Мишенька Орлай, и остальная «мелюзга» с веселым смехом дружно его поддержала: — Конечно, сам!
«Возвышенный» свирепо на них покосился и с гордо-обиженным видом молча присел за свою пустую тарелочку.
— Эк ведь надулся, как мышь на крупу, — сказал Гоголь и украдкой подал знак слуге, чтобы тот угостил опять мороженым обделенного.
Между тем у взрослых речь перешла на театральные представления воспитанников, и профессор Никольский сообщил тут хозяину, что у него, Никольского, в примете на сегодняшний день поставить некую трагедию северного Расина — Сумарокова: «Синава и Трувора» или «Дмитрия Самозванца», что и роли у него были уже намечены для старших пансионеров, да вот, к прискорбию, со стороны некоторых коллег встретилось непреоборимое противоборство.
— А жаль, — отозвался Орлай. — Подобное развлечение среди учебных занятий даже полезно, ибо освежает молодые головы. Кроме того, домашние спектакли делают молодых людей несомненно развязнее…
— Даже чересчур! — вмешался в разговор профессор Билевич. — Вон Гоголь-Яновский на прошлой масленице играл, помнится, Еремеевну в «Недоросле», да с тех пор и на уроках ведет себя Еремеевной.
Всем присутствующим, видно, припомнилась игра Гоголя-Еремеевны в комедии Фонвизина, потому что на губах взрослых появилась улыбка, а между гимназистами послышался смех. Сам же Гоголь, при всей хваленой развязности на сцене и в классе, сделавшись здесь предметом общего внимания, застенчиво потупился.
— Дайте им играть трагических героев, так они, может быть, и на деле станут вести себя героями, — шутливо заметил Ландражен.