И с помощью Макса Кадушина вторая попытка Альберта закончилась его поступлением. Он с отличием окончил академию. И получил звание раввина.
Вскоре после этого Альберт Льюис сел в автобус и отправился в Нью-Джерси на собеседование. Он был принят на первую и единственную в его жизни должность раввина, ту самую, на которой он все еще служил пятьдесят лет спустя.
— И ангел не являлся? — спросил я. — И вы не видели горящего терновника?
— Нет, — усмехнулся раввин. — Сел в автобус и приехал.
Я записал в блокноте: «Самый замечательный человек из всех, кого я знал, реализовал свой потенциал благодаря тому, что помог одному парнишке проявить его способности».
Я спрятал блокнот и вышел из кабинета. Из нашей беседы я узнал, что Альберт Льюис верит в Бога, что он говорит с Богом, что он стал Божьим человеком случайно и что он умеет ладить с детьми. Не так уж мало для начала.
Мы дошли до вестибюля. Я обвел взглядом просторное помещение, в котором обычно бывал не чаше раза в году.
— Приятно вернуться домой? — спросил Рэб.
Я пожал плечами. Это уже больше не мой дом.
— Вы не против, — начал я, — если я расскажу эти истории, когда буду… ну… когда стану говорить прощальную речь?
Рэб потер подбородок.
— Когда придет время, — сказал он, — я думаю, ты сообразишь, что сказать.
ЖИЗНЬ ГЕНРИ
Когда Генри было четырнадцать, после длительной болезни умер его отец. На похоронах Генри шел в костюме, — Вилли Ковингтон считал, что у каждого из сыновей должен быть костюм, даже если ни на что другое денег нет.
Члены семьи подошли к открытому гробу. Уставились на усопшего. У Вилли была необычайно темная кожа, но в похоронном бюро ее превратили в красновато-коричневую. Старшая сестра Генри, увидев это, завопила и с криком «Папа совсем не такой!» принялась стирать с его лица косметику. Маленький братишка Генри пытался влезть в гроб. Мать рыдала.
Генри же стоял рядом, не проронив ни звука. Ему хотелось лишь одного — чтобы отец снова был с ними.
Еще до того, как Генри стал поклоняться Богу, Иисусу или какой-то иной Божественной силе, он поклонялся своему отцу. Вилли был ростом в шесть футов и пять дюймов, с грудью, усеянной шрамами от пулевых ранений, происхождение которых детям так никто никогда и не объяснил. Родом он был из Северной Каролины, где в свое время делал матрасы. Человек он был суровый, курил беспрестанно и любил выпить, но когда вечером подвыпивший он приходил домой, то часто бывал нежен и, подозвав к себе Генри, спрашивал его:
— Ты любишь своего папу?
— Ага, — отвечал Генри.
— Тогда обними папу. Поцелуй папу.
Вилли был человеком необычным. Настоящей работы у него никогда не было, но он требовал, чтобы его дети учились как следует. Он был предприимчивым мошенником и вымогателем и одалживал деньги под баснословные проценты. Но приносить домой украденное строго запрещал. Когда Генри, будучи учеником шестого класса, начал курить, отец, узнав об этом, коротко предупредил: «Не смей просить у меня сигарет».
Однако детей своих Вилли любил. Он хотел, чтобы они хорошо учились, и без конца проверял их знания по школьным предметам. За ответы на легкие вопросы давал им по доллару, за трудные математические задачи — по десять. Генри нравилось, когда отец пел, особенно старые спиричуэле[8], вроде «Как прохладно здесь, на берегу Иордана».
Но вскоре Вилли стало не до песен. Он только хрипел и кашлял. У него нашли эмфизему и туберкулез мозга. В последний год своей жизни Вилли фактически не вставал с кровати. Он харкал кровью и едва прикасался к пище. А Генри, несмотря ни на что, готовил отцу еду и приносил ее на тарелке прямо в постель.
Как-то вечером, когда Генри принес отцу обед, тот грустно посмотрел на сына и прохрипел: «Послушай, сынок, если у тебя кончатся сигареты, можешь взять мои».
Несколько недель спустя он умер.
После похорон баптистский проповедник говорил что-то об Иисусе и душе, но до Генри его слова не доходили. Он верил, что отец вернется, что наступит день, и он появится в дверях, напевая свою любимую песню.
Прошли месяцы. Но ничего подобного не случилось.
И вот, потеряв своего единственного героя, Генри, сын предприимчивого мошенника, принял решение: теперь он начнет брать от жизни все, что ему захочется.
Май
РИТУАЛ
Весна подходила к концу, подступало лето, и полуденное солнце нещадно палило сквозь кухонное окно. Это была наша третья встреча. Перед ее началом Рэб налил мне стакан воды.
— Бросить лед? — спросил он.
— Нет, и так сгодится, — отозвался я.
— И так сгодится, — запел Рэб. — Не надо льда… хоть жизнь со льдом — одна отрада… но тем не менее льда не надо.
Возвращаясь в его кабинет, мы прошли мимо большой фотографии, на которой юный Рэб стоял на горе в лучах яркого солнца. Высокий, крепкий, с черными зачесанными назад волосами, — именно таким я его и помнил с детства.
— Хорошая фотография, — сказал я.
— Это моя гордость.
— Где это?
— На горе Синай.
— Где мы получили Десять заповедей?
— Точно.
— Когда ж это было?
— В 1960-х. Я путешествовал с группой ученых. Мы вместе с одним человеком — христианином — поднялись на вершину. Он меня и сфотографировал.
— Сколько же часов вы поднимались?
— Много. Мы шли всю ночь и достигли вершины на рассвете.
Я бросил взгляд на его старческое тело. Сейчас такое путешествие ему уже не осилить. Узкие плечи его ссутулились, морщинистая кожа на запястьях обвисла.
Рэб зашагал в сторону своего кабинета, а я стал внимательно вглядываться в фотографию. На молодом раввине, помимо белой рубашки и молитвенной шали, был еще тфилин — маленькие коробочки с молитвенным текстом, которые верующие евреи привязывают ко лбу и руке перед чтением утренней молитвы.
Рэб сказал, что поднимался на гору всю ночь.
Значит, он не забыл взять с собой тфилин.
Ритуалы занимали в жизни Рэба важное место. Он молился по утрам. Молился вечером. Ел определенного рода еду. Не ел того, чего не положено. В субботу, как предписано еврейским законом, он машину не водил. Ни в ясный день, ни в дождливый. Он всегда ходил в синагогу пешком. По праздникам он исполнял все полагающиеся традиции: на Песах[9] собирал у себя дома на сейдер[10] гостей, на Рош хашана[11] бросал в реку крошки хлеба — символический ритуал освобождения от грехов.
Подобно католицизму с его послеполуденными службами, таинствами и Святым причастием или исламу с его молитвенными ковриками, поощрением чистоты и пятиразовой молитвой, в иудаизме тоже достаточно ритуалов, чтобы занять человека на день, на неделю и на год.
Я помню, что когда-то Рэб бранил — порой мягко, а порой и сердито — членов нашей конгрегации за то, что они пропускали традиционные ритуалы, а то и совсем отказывались от них: не зажигали свечей, не произносили благословений или даже забывали прочитать поминальную молитву Кадиш по ушедшим из жизни близким.
И хотя он призывал их отнестись к ритуалам с возможно большим рвением, члены нашей конгрегации с каждым годом все сильнее отпускали вожжи. Сегодня они забывали помолиться. Завтра — пропускали праздник. Некоторые вроде меня женились на девушках другой веры.
Мне было интересно, насколько теперь, когда дни Рэба подходили к концу, важны были для него ритуалы.
— Жизненно важны, — ответил он мне.
— Но почему? В глубине души вы и так знаете, во что именно вы верите.
— Митч, — сказал Рэб, — вера проявляется в том, что ты делаешь. Человек — это его поступки, а не только то, во что он верит.
На самом деле Рэб не просто соблюдал ритуалы, — из них была соткана его жизнь. Когда он не молился, он или садился за учебу, — без нее он не мыслил своего служения, — или занимался благотворительностью, или навешал больных. Жизнь его казалась более или менее предсказуема, а по американским стандартам, возможно, даже скучна. По представлениям некоторых, нам не следует изо дня в день делать одно и то же. Нам нужны свежие впечатления и новизна. Рэба новизна не манила. И не привлекали причудливые новшества. Он не увлекся упражнениями пилатес и не играл в гольф (однажды кто-то подарил ему клюшку, и она годами валялась у него в гараже).
В его праведной жизни была некая умиротворенность. Она была в том, как он переходил от одного ритуала к другому, в том, как в определенные часы он делал определенные дела, в том, как каждую осень на праздник суккот он сооружал постройку с сетчатой крышей, через которую светили звезды, в том, как каждую неделю он отмечал шаббат, разделяя свою жизнь на шесть рабочих дней и один день отдыха. Шесть и один.