В праздник Кущей я почти не видала отца. Я училась в польской школе, и на праздник нас не отпустили. А когда я возвращалась из школы к обеду, отец с соседями сидел в кущах: и я ела дома одна, затем что нет для женщин места в кущах. Но зимние дни примирили нас. Вечером мы ужинали вместе и при свете одной лампы вершили наши дела. Лампа светила, и тени наших голов сливались воедино. Я делала уроки, а отец проверял счета. В девять приносила Киля три стакана чаю: два отцу и один мне. Тогда отставлял отец счета и перо менял на чашку. Одну чашку выпьет горячей, а в другую положит сахар и выпьет остывшей, а затем мы возвращаемся к нашим трудам. Я — к урокам, а отец — к счетам. А в десять встанет отец, погладит меня по голове и скажет: а теперь почивать, Тирца. Как я любила это «а», всегда оно меня радовало, будто слова отца — продолжение его мыслей обо мне. Мол, раньше он про себя говорил со мной, а сейчас вслух. И говорила я отцу: если ты не идешь спать, то и я не пойду спать, буду с тобой сидеть, пока не пойдешь почивать. Но отец не слушал меня, я ложилась спать. А когда просыпалась, он сидел за столом, и счетные книги разложены по столу. Встал ли он спозаранку, или не ложился всю ночь? Не спрашивала я, а потому и не знаю. Каждый вечер я думала: пойду-ка я и поговорю с ним по душам, может, послушается меня и отдохнет. Не успею встать, как сон берет верх. Знала я, что отец хочет оставить дела, поэтому и работает вдвойне. Порядок наводит в счетах. Что потом собирается делать, я не спрашивала.
Исполнилось мне шестнадцать лет, и учеба в школе окончилась. Окончились школьные годы, и послал меня отец на учительские курсы. Не по способностям послал меня отец на учительские курсы, потому что способностей к преподаванию у меня не было, но и другое поприще не прельщало сердца. Подумала я, что судьба человека и жизнь его другими устраиваются. И сказала: это хорошо. Друзья и родные изумились: как это Минц свою дочь отдал в учителки.[35]
Хоть и суета учительство, но вселяет надежду. Знали мы, что еврейские учительницы не такие, как христианки, посылают их в дальние села, и иноверцы с необрезанными сердцами досаждают им за еврейство их, и плата учителя такая, что не успеет доехать до села, как уже всю плату съели дорожные издержки. И все же много еврейских девушек на курсах.
А курсы были частные, и Мазал там учителем был. Раз в год езжал директор с курсистками в губернский город, на экзамены. И потому усердно учились курсистки, что стыд великий девице вернуться с экзамена без диплома, после всех дорожных издержек и справленного нового платья. И коль проваливалась девица на экзаменах, говорила ей подружка или соперница: на тебе новое платье. Не видала я его до сих пор. Отвечала та: новое. А эта продолжала: ведь это платье ты сшила на экзамены. Какой диплом получила? А если не надевала нового платья, скажут ей: где новое платье, что ты носила на экзамены? И напомнят ей конфуз с дипломом. Поэтому учились девицы не покладая рук; если понимания не хватало — зазубривали наизусть, что не сделает разум — совладает память.
Пришла я на курсы и удивилась, что не являет мне Мазал никакого знака внимания и ласки, а я думала, выделит он меня среди прочих девиц, ведь я ему не чужая. Многие дни не могла я оградить сердце от сего чувства. На уроках я вдвое прилежнее слушала и скуки не знала.
В те дни я любила гулять сама по себе. После уроков выйду гулять в поле, встречу подружку — не поздороваюсь, а если та поздоровается — отвечу ей вполголоса, чтобы не привязалась: так мне хотелось гулять одной. И дни стояли зимние.
И вот однажды вечером я гуляла, и вдруг большой пес залаял, а затем раздался звук мужских шагов, и узнала я, что это Мазал. Завязала я платок на руке и махнула рукой пред ним и поздоровалась. Остановился Мазал и спросил: что с вами, госпожа Минц? Пес, сказала я. Мазал перепугался и спросил: укусил тебя пес? И сказала я: пес укусил меня. И сказал он: покажи руку, и у него прямо сердце выскакивало при этих словах. И сказала я: повяжите мне платок на рану. Взял меня Мазал за руку, и все косточки его дрожат от страха. Держит он меня за руку, а я сняла платок, подпрыгнула и расхохоталась. И сказала: ничего нет, сударь, ни собаки, ни укуса. Удивился он, услыша слова мои, и не знал, плакать ему или смеяться. А через минуту и он расхохотался веселым смехом. А потом сказал мне Мазал: ах ты скверная девчонка, как ты меня перепугала. И проводил меня до дому и ушел. А перед уходом посмотрел мне в глаза. И я подумала: ты знаешь, что я знаю, что знаешь ты мои тайны. И все же буду тебе благодарна, если не напомнишь мне то, что тебе ведомо.
Всю ночь вертелась я на ложе. Прижимала руку к устам и следы платка искала. Сожалела я, что не пригласила Мазала домой. Пришел бы со мной Мазал, сидели бы мы сейчас в светлице, и не знала бы я сомнений. Встала я утром в мрачном настроении. То лежу на постели, то на коврике простираюсь, и сомнения гложут меня. Только к вечеру обрела я покой. Как нервные люди, что весь день дремлют и к вечеру просыпаются. Когда я вспомнила все, что делала вчера, встала я, взяла красный снурок и повязала его на руку на память.
Были дни Хануки, когда режут гусей. Ушла Киля к раввину с вопросом, осталась я одна. Пожилой человек зашел в дом. Спросил он меня: когда придет отец твой домой? Сказала я: придет в восемь или полвосьмого. Сказал он: раненько я пришел, сейчас полшестого. Сказала я: да, полшестого. И сказал он: неважно.
Поставила я ему стул. Сказал он: что мне так сидеть, налей водички. Налила я ему чаю. Сказал он: просил я воды, а получил чай. Плеснул он себе на руки и сказал: ну, ну, где «восток»? И обернулся к стене и сказал: в дому деда твоего не надо было человеку задавать такие вопросы, потому что «восток» висел на стене. Встал он и помолился, а я взяла две-три шкварки и положила в миску на столе, и человек окончил молиться, поел и попил и сказал: шкварки, милая, шкварки, — и жир течет с его губ. Сказала я: сейчас принесу салфетку и вытрете руки. Сказал он: нет, дай мне кусок пирога. Есть у тебя пирог, что можно есть без омовения рук?[36] Есть, ответила я, сейчас принесу пирог. Сказал он: не спеши, принеси пирог вместе со вторым. Ты ведь принесешь мне еще? — Конечно. И сказал он: я знал, что ты принесешь, но ты не знаешь, кто я. Неважно, сказал он мягко, я Готскинд. Итак, задерживается отец твой сегодня. Посмотрела я на часы и сказала: четверть седьмого, а отец не придет до половины восьмого. И сказал: неважно, занимайся своим делом. Не буду тебе мешать. И взяла я книгу. И спросил он: что у тебя в руках? Я сказала: геометрия. Схватился он за книгу и сказал: и на пианино умеешь брякать? Пришел я сейчас из дома аптекаря, и сказал мне аптекарь: не возьму себе жену, что не умеет играть на пианино. Видишь, Готскинд, сказал мне аптекарь, я еду в маленький городок, потому что не смогу я купить аптеку в большом городе. Правда, не сказал я, что он не аптекарь, а помощник аптекаря. Ну неважно: что помощник аптекаря, что аптекарь. Говоришь, нет у него аптеки. Ничего, женится и на приданое справит аптеку. Итак, Готскинд, сказал мне аптекарь, еду я жить в маленькое местечко и, если не будет жена играть на пианино, от скуки умрет. Ведь чудное умение — музицировать, не только удовольствие стучать по клавишам, но и за премудрость сочтется сие. Но вот уже близится семь, и уходить теперь не стоит, отец твой скоро придет. И Готскинд расчесал бороду пятерней и сказал: должен бы твой отец почувствовать, что знакомец ожидает его. Ведь не знает человек, где его благо ждет. Вот часы бьют. Два, три, четыре, пять, шесть, семь. Свидетелями мне часы, что правду говорю. Я утратила покой. А Готскинд сказал: ты ведь не знаешь, кто я, и имени моего до сегодняшнего дня не слыхала. А я тебя знал еще до твоего рождения. Это я просватал твою мать за твоего отца.
Не успел он договорить, как пришла Киля, и мы накрыли на стол.
— И в домоводстве ты сведуща? — воскликнул Готскинд, как бы удивляясь. — Говоришь, отец скоро придет. Если так, подождем его, — сказал Готскинд, как будто только сейчас ему такая мысль пришла.
Подошел восьмой час, и отец вернулся. Готскинд сказал отцу: легок на помине. Вот и часы бьют. Свидетелями часы, что я правду говорю. И подмигнул он отцу и сказал: к тебе я был послан, и вот Господь явил мне и дочь твою.
В ту ночь мне снилось, что отец выдал меня за индейского вождя и все тело мое в татуировке из целующихся уст. И муж мой сидит напротив на скале и расчесывает бороду лапой стервятника, и удивилась я. Ведь известно, что индейцы стригут бороду и голову, откуда у моего мужа столько волос?
Прошло четыре дня с моей встречи с Мазалом, и я не ходила на курсы. Боялась я, что увидит отец и забеспокоится обо мне. И думаю я, когда пойти на занятия: если приду на курсы и Мазал там, то застыжусь, а если приду, а Мазала еще нет, то от звука его шагов задрожу. Опоздаю-ка я к началу занятий, чтобы он внезапно меня увидел. И пошла я на курсы, и вот уже начался урок, а ведет его другой человек. Спросила я одну курсистку: почему Мазал не пришел. И сказала она: и вчера и третьего дня не приходил Мазал, и кто знает, придет ли еще когда-нибудь. Сказала я: загадками говоришь. И отвечала девица: дело в женщине. И я задрожала. И рассказала мне девица, что оставил Мазал курсы из-за учителя Капирмилха, что получил деньги от своей бабки, а та прислуживала в дому у Мазала и деньги послала внуку в конверте, что взяла без спросу у своего хозяина со стола. Открыл Капирмилх конверт, а там еще и письмо, которое написала одна курсистка Мазалу. А отец курсистки одолжил как-то деньги Капирмилху, и сказал Капирмилх ему: прости мне мой долг, а я дам тебе письмо твоей дочери к ее любовнику, к Мазалу. Услыхал об этом Мазал и ушел с курсов, чтобы не пострадал из-за него весь семинар.