— Лучше меня выбросить.
Я подошел сзади и обнял ее за плечи, но она сердито высвободилась.
— На хер иди. На хер.
Я сел на кровать, закурил. Снизу, из динамика кафе, размеренно зудела македонская народная мелодия; но мы с Алисон были словно отъединены от окружающего какой-то обморочной пеленой.
— Когда я ехал сюда, понимал, что видеться с тобой не надо. В первый вечер и весь вчерашний день твердил себе, что больше не питаю к тебе нежных чувств. Не помогло. Потому я и рассказал. Да, не к месту. Не вовремя. — Казалось, она не слушает; я выложил последний козырь. — Рассказал, а мог бы и не рассказывать. Продолжал бы водить тебя за нос.
— Не меня ты водил за нос.
— Послушай…
— И что это за выражение — «нежные чувства»? — Я молчал. — Господи, да ты не только любить боишься. У тебя и слово-то это произнести язык не поворачивается.
— Я не знаю, что оно означает.
Крутанулась на месте.
— Так я тебе объясню. Любить — это не только то, о чем я тебе тогда написала. Не только идти по улице и не оборачиваться. Любить — это когда делаешь вид, что отправляешься на службу, а сама несешься на вокзал. Чтобы преподнести тебе сюрприз, поцеловать, что угодно, — напоследок; и тут я увидела, как ты покупаешь журналы в дорогу. Меня бы в то утро ничто не смогло рассмешить. А ты смеялся. Как ни в чем не бывало болтал с киоскером и смеялся. Вот когда я поняла, что значит любить: видеть, как тот, без кого ты жить не можешь, с прибаутками от тебя уматывает.
— Почему ж ты не…
— Знаешь, что я сделала? Потащилась прочь. И весь растреклятый день лежала калачиком в нашей постели. Но не из любви к тебе. От злости и стыда, что люблю такого.
— Если б я знал!
Отвернулась.
— «Если б я знал». Господи Иисусе! — Воздух в комнате был наэлектризован яростью. — И еще. Вот ты говоришь, любовь и секс — одно и то же. Так вот что я тебе скажу. Кабы я только об этом заботилась, бросила бы тебя после первой же ночи.
— Прости, что не угодил.
Посмотрела на меня, вздохнула, горько усмехнулась.
— Господи, теперь он обиделся. Я ж имею в виду, что любила тебя за то, что ты — это ты. А не за размеры члена. — Снова вперилась в ночь. — Да нет, в постели у тебя все нормально. Но у меня…
Молчание.
— У тебя бывали и получше.
— Да не в этом же дело. — Прислонилась к спинке кровати, глядя на меня сверху вниз. — Похоже, ты настолько туп, что даже не понимаешь, что совсем не любишь меня. Что ты — мерзкий надутый подонок, который и помыслить не может, что в чем-то неполноценен — наоборот, поперек дороги не становись. Тебе ж все до лампочки, Нико. Там, в глубине-то души. Ты так устроился, что тебе все нипочем. Натворишь что-нибудь, а потом скажешь: я не виноват. Ты всегда на коне. Всегда готов к новым подвигам. К новым романам, черт их раздери.
— Умеешь ты извратить…
— Извратить! Силы небесные, от кого я это слышу? Да ты сам-то сказал хоть раз слово в простоте?
Я повернул к ней голову:
— То есть?
— Весь этот треп о чем-то таинственном. Думаешь, я на него клюнула? Познакомился на острове с девушкой и хочешь ее трахнуть. Вот и все. Но это, понятное дело, пошло, грубо. И ты распускаешь слюни. Как всегда. Обвешался этими слюнями, весь такой безупречный, мудрец великий — «я должен пережить это до конца»! Всегда извернешься. И рыбку съешь, и… Всегда…
— Клянусь… — Но тут она метнулась в сторону, и я замолчал. Принялась мерить комнату шагами. Я нашел еще аргумент. — То, что я не собираюсь на тебе — и вообще ни на ком — жениться, не значит, что я тебя не люблю.
— Вот я как раз вспомнила. Ту девочку. Ты думал, я не замечу. Та девочка с чирьем. Как ты взбесился! Алисон демонстрирует, как она любит детей. Проявляет инстинкт материнства. Так вот, чтоб ты знал. Это и был инстинкт материнства. На секундочку, когда она улыбнулась, я представила себе. Представила, что у меня твой ребенок, и я обнимаю его, и все мы вместе. Жуть, да? У меня тяжелый случай этой грязной, отвратной, вонючей штуки под названием любовь… Господи, да сифилис по сравнению с ней — цветочки… И ведь я еще по испорченности, по неотесанности, по дебильности своей набралась хамства приставать к тебе со…
— Алисон.
Судорожный вздох; комок в горле.
— Я, как только увидела тебя в аэропорту, поняла. Для тебя я всегда останусь потаскухой. Австралийской девкой, которая делала аборт. Не женщина, а бумеранг. Бросаешь ее, а в следующую субботу она тут как тут и хлеба не просит.
— Может, хватит бить ниже пояса?
Она закурила. Я подошел к окну, а она продолжала говорить от двери, через весь номер, мне в спину:
— Осенью, ну, прошлой… я и подумать боялась тогда. И подумать боялась, что любовь к тебе в разлуке ослабнет. Она разгоралась все ярче и ярче. Черт знает почему, ты был мне ближе, чем кто бы то ни было прежде. Черт знает почему. Хоть ты и пижонский англик. Хоть и помешан на высшем обществе. Я так и не смирилась с твоим отъездом. Ни Пит, ни еще один мне не помогли. Всю дорогу — идиотская, девчачья мечта: вот ты мне напишешь… Я в лепешку разбилась, но устроила себе трехдневный перерыв. А в эти дни из кожи лезла. Даже когда поняла, — господи, как хорошо поняла! — что тебе со мной просто скучно.
— Неправда. Мне не было скучно.
— Ты все время думал о той, с Фраксоса.
— Я тоже тосковал по тебе. В первые месяцы — нестерпимо.
Вдруг она зажгла свет.
— Повернись, посмотри на меня. Я повиновался. Она стояла у двери, все в тех же джинсах и темно-синей кофточке; вместо лица — бледно-серая маска.
— У меня кое-что отложено. Да и ты не совсем уж нищий. Скажи только слово, и завтра я уволюсь. Поеду к тебе на остров. Я говорила — домик в Ирландии. Но я куплю домик на Фраксосе. Выдержишь? Выдержишь эту тяжкую ношу — жить с той, которая любит тебя?
Подло, но при словах «домик на Фраксосе» я почувствовал дикое облегчение: она ведь не знает о приглашении Кончиса.
— Или?
— Можешь отказаться.
— Ультиматум?
— Не юли. Да или нет?
— Алисон, пойми…
— Да или нет?
— Такие вещи с наскока…
Чуть жестче:
— Да или нет?
Я молча смотрел на нее. Печально покривившись, она ответила вместо меня:
— Нет.
— Просто потому, что…
Она подбежала к двери и распахнула ее. Я был зол, что дал завлечь себя в эту детскую ловушку, где выбираешь «или — или», где из тебя бесцеремонно вытягивают обеты. Обошел кровать, выдрал дверную ручку из ее пальцев, захлопнул дверь; потом схватил Алисон и попытался поцеловать, шаря по стене в поисках выключателя. Комнату снова заполнил мрак, но Алисон вовсю брыкалась, мотая головой из стороны в сторону. Я оттеснил ее к кровати, и мы рухнули туда, сметя с ночного столика лампу и пепельницу. Я был уверен, что она уступит, должна уступить, но вдруг она заорала, да так, что крик заполнил всю гостиницу и эхом отдался в портовых закоулках.
— ПУСТИ!
Я отшатнулся, а она замолотила по мне кулаками. Я сжал ее запястья.
— Ради бога.
— НЕНАВИЖУ!
— Заткнись!
Повернул ее на бок и прижал. Из соседнего номера застучали в стенку. Снова леденящий вопль.
— НЕНАВИЖУ!
Закатил ей пощечину. Она бурно разрыдалась, ерзая по одеялу, биясь головой о спинку кровати, выталкивая из себя обрывки фраз вперемежку с плачем и судорожными вздохами.
— Оставь меня в покое… оставь в покое… говно… ферт деручий… — Взрыв стенаний, плечи вздернуты. Я встал и отошел к окну.
Она принялась бить кулаками по прутьям, точно слова уже не помогали. В тот миг я ненавидел ее; что за невыдержанность, что за истерика. Внизу, в моем номере, завалялась бутылка виски, которую она подарила мне в честь нашей встречи.
— Слушай, я пойду принесу тебе выпить. Кончай завывать.
Нагнулся над ней. Она все барабанила по прутьям. Я направился к двери, помедлил, оглянулся и вышел в коридор. Трое греков — мужчина, женщина и еще мужчина, постарше — стояли на пороге своей комнаты через две от меня, пялясь, точно перед ними явился убийца. Я спустился к себе, откупорил бутылку, глотнул прямо из горлышка и вернулся наверх.
Дверь была заперта. Троица продолжала наблюдение; под их взглядами я толкнул дверь, постучал, снова толкнул, постучал, позвал ее.
Тот, что постарше, приблизился.
Что-нибудь случилось?
Я скорчил рожу и буркнул: жара.
Он механически повторил, чтоб услышали остальные. А-а, жара, сказала женщина, словно это все объясняло. Они не двигались с места.
Я предпринял еще один заход; прокричал ее имя сквозь толщу дерева. Ни звука. Пожал плечами специально для греков и стал спускаться. Через десять минут вернулся; в течение часа возвращался раза четыре или пять; но дверь, к моему тайному облегчению, была заперта.
Разбудили меня, как я и просил, в восемь; я живо оделся и побежал к ней. Постучал; нет ответа. Нажал на ручку — дверь открылась. Кровать не застелена, но Алисон и все ее вещи исчезли. Я бросился к конторке портье. За ней сидел очкастый старичок, смахивающий на кролика — папаша владельца гостиницы. Он бывал в Америке и неплохо изъяснялся по-английски.