– Фу, мерзость!.. – чуть не вскрикнул Лавренко и отшатнулся.
– Я думаю, можно пока свалить в сарай, а тут поставить кровати, – озабоченно говорил ему фельдшер.
– Ну, да… свалите в сарай!.. – задумчиво ответил Лавренко, болезненно острым взглядом обегая ряд тускло блестящих под коптившей лампой белых неподвижных лиц, не возбуждавших представления о людях. – Все равно, голубь, хоть и в сарай!..
Из задней комнаты послышался визг и с каждым мгновением стал расти и повышаться, точно там резали свинью и не могли дорезать.
Лавренко пошел туда, на ходу засучивая рукава и все сохраняя на лице выражение вялой и углубленной грусти.
Из-за спины санитара в белом халате он увидел нечеловеческие выпученные глаза, голые ноги и над ними что-то красное, склизкое, дрожащее, как кисель.
С этого момента вне времени и пространства, уже не видя причин и последствий того, что тут совершалось, как будто оторванный от всего мира и вдавленный в какую-то кровавую гущу разорванного живого мяса и диких воплей, идущих как будто не только из широко разинутых красных глоток, а и от непонятных круглых, выпученных в страшной муке глаз, Лавренко перевязывал одного раненого за другим, и перед его глазами, в которых не было уже другого выражения, кроме ужаса и болезненного сострадания, проходили всевозможные муки, какие только может причинить человеку человек.
На заре он вышел на крыльцо во двор и мокрыми руками стал закуривать папиросу. Холод рассвета и блеск еще видимых звезд, чистых и прекрасных, высоким куполом стояли вверху над еще темными крышами домов. Вокруг было тихо, и ясно слышался где-то за домами отдаленный гул, пронизанный сухим треском и лопотаньем пулеметов.
– Когда же этому конец? – с той внезапной злобой, которая все чаще и чаще охватывала его, вслух сказал Лавренко, бросил папиросу, не закурив, и, пошатываясь от прилива крови к голове, вернулся назад.
Его уже искали, и испуганные лица бросились ему в глаза сразу.
– Полиция!.. – трагически сдавленным шепотом, почему-то не указывая и не оглядываясь назад, сообщил ему фельдшер.
В коридоре, под слабым светом лампочки, виднелась серая шинель с блестящими пуговицами, а за нею сплошная стена черных городовых.
– Что там такое еще? – сжимая кулаки, спросил Лавренко сквозь зубы.
Изо всех дверей любопытно и испуганно смотрели санитары, сестры и раненые с забинтованными телами.
– Вы заведующий пунктом? – спросил седой усатый пристав, видимо только что чем-то возбужденный и взволнованный. Глаза у него блестели, зубы скалились, дыхание было ускоренное, как будто он гнался за кем-то и озверел и еще не пришел в себя.
– Я…
– У вас есть разрешение на открытие пункта?
– Нет…
– В таком случае потрудитесь закрыть! А раненых заберут военные санитары.
Лавренко, толстый и мокрый от пота, с завернутыми на пухлых руках мокрыми рукавами, угрюмо смотрел на пристава и молчал.
– Так вот-с, – с иронической вежливостью сказал пристав.
– Я пункта закрыть не могу, – тяжело пыхтя, возразил Лавренко.
– А это как вам будет угодно, – даже с какою-то радостью ответил полицейский. – Я прикажу стрелять по окнам, а вы примете на себя все последствия.
Лавренко молчал. Пристав немного подождал и, прибавив: «Ну, так вот-с…» – вышел. Черные фигуры городовых, стуча сапогами и шашками, затолпились в дверях. И в этом кованом стуке, в литой однообразности поворотов было грозное проявление силы машины, неуклонной и несокрушимой.
И полною противоположностью этой силе был тот жалкий хаос растерянности, испуга, паники, который воцарился на пункте.
Когда Лавренко, все еще тяжело пыхтя и чувствуя, что вся душа его переполнена бессильным возмущением, вернулся в аптеку, его поразило то, что он увидал.
Крик, похожий на плач, и вопли отчаяния наполняли стены. При свете коптящих лампочек бестолково метались, похожие на привидения, белые фигуры санитаров, корчились по всем углам нелепые и ужасные призраки окровавленных, грязных, с размотавшимися бинтами раненых. Кто-то сваливал в кучу со звоном и криком инструменты, бинты, банки с ватой. Запах разлитой карболки остро стоял в воздухе. Два студента, очевидно сами не зная куда, волокли за руки и за ноги рослого рыжего человека, который беспомощно стонал, а из дверей волокли им навстречу другого, и видны были только ноги, согнутая спина несущего, а кто-то кричал оттуда злым и надорванным голосом:
– Куда вы прете?.. На двор выносите!.. На двор!..
Но сзади на студентов напирали другие санитары, бестолково путаясь с тяжелым кулем окровавленных гряпок, из которого белели бинты и торчали худые синие руки с растопыренными пальцами. И вся эта безобразная, испуганная куча человеческих тел, напирая, крича и сшибая друг друга с ног, нелепо ворочалась на одном месте.
– Назад, назад!..
– Да куда, к черту?.. А ну вас!..
– Скорее, скорее…
Кто-то упустил ногу раненого, и она стукнулась об пол, как плеть.
– Пустите меня, пустите!.. – застонал надорванный голос. Лавренко стоял в дверях и молча смотрел на все. И еще больший ужас и отвращение охватили его.
– Доктор, куда теперь?.. Что делать? – бросилась к нему барышня.
– Убирайтесь к черту! – завопил Лавренко, сжимая кулаки и судорожно тряся ими. – Трусы, стыдитесь!.. Оставить, сейчас оставить!..
Его пронзительный дикий крик, как острие, прорвался сквозь весь бессмысленный хаос криков, стонов, шума и плача, и на секунду стало тихо. Застрявшие в дверях ноги торчали неподвижно, и оттуда молча, растерянно выглядывали лица. Два студента торопливо и незаметно отволакивали своего раненого на место в угол.
– Ваше благородие, а как же, стрелять будут? – пробормотал бледный, с трясущимися губами фельдшер.
– Доктор!.. – отшатнулась от него барышня.
– Пускай стреляют, пускай!.. – тем же пронзительным голосом закричал Лавренко. – Мы тут нужны, нам идти некуда, и мы не пойдем. Зачем вы лезли сюда? Цель какая-нибудь у вас была?.. А теперь бежать! Оставаться, или убирайтесь все к черту!..
Лавренко весь трясся, и его пухлое, большое тело покрывалось холодным потом.
Все затихло, и наступила почти тишина, только в отдаленном углу, очевидно в забытьи, монотонно и непрестанно стонал раненный в живот мальчуган.
Лавренко машинально пошел на этот стон и наклонился над лавкой.
На него глянуло синеватое бледное детское лицо с сухими растрескавшимися губами и тусклыми, невидящими глазами. Мальчик умирал, и это сразу было видно, и жаль было смотреть. Лавренко долго стоял, неподвижно глядя в умирающее личико, потом вздохнул и, горько качнув головою, отошел.
Тихо, точно боясь потревожить кого-то, растащили раненых. Санитары, не глядя на Лавренко, копошились по углам и производили на него впечатление побитых собак. Фельдшер, к которому обратился Лавренко, смотрел на него виновато и подобострастно.
Через час приехал полицеймейстер в белой шапке, хмуро осмотрел пункт и, предупредив Лавренко, что если из аптеки будут стрелять, то он разгромит ее пушками, уехал.
Все успокоились, задвигались и заговорили, и даже раненые застонали громче и свободнее, точно почувствовали на это право.
Но Лавренко было худо. Необычайная апатия и слабость охватили его тучное тело, и болезненно хотелось одного – уйти сыграть на бильярде.
XIII
Когда в наступившей синеве весеннего вечера над темными крышами пакгаузов показалось розоватое зарево, похожее на восход луны, молодой офицер вынул шашку, блеснувшую в темноте, и прокричал перед неподвижными рядами солдат:
– Смиррно!.. Шашки вон!.. Рысью марш!..
И первый тронул рыжую кобылу, с места взявшую в карьер.
Головы лошадей и людей шевельнулись, ряд тусклых отблесков сверкнул по рядам, и вся темная масса, сотрясая землю, рассыпая искры и напоминая отдаленный гром, двинулась вперед.
Из-за темного угла ослепительно ярко открылась жуткая и веселая картина.
Пылал огромный длинный амбар, и золотое пламя высокими танцующими языками порывалось в синее небо. Обугленные бревна, покрытые золотыми и красными углями, с треском ворочались в пламени, и снопы искр фонтанами, как от взрыва, сыпались вверх. На огненном фоне, как стая чертей, с криком и уханьем кривлялась, суетилась и над чем-то копошилась толпа.
– Марш! марш!.. Руби!.. – напрягая отчаянный голос, в котором слышались страх и злоба, и прорезывая им оглушительный рев и грохот, крикнул офицер. Его рыжая кобыла, поджав задние ноги, скачками рванулась вперед, и в пронзительном многоголосом визге шашка бесшумно, как показалось офицеру, и как будто против его воли, вонзилась во что-то мягкое и упругое.
Все смешалось на фоне пожара. Одну секунду ничего нельзя было разобрать, и люди, лошади, сверкание красных от огня шашек, гром, треск и дикий, нечеловеческий вопль – слились в один черно-огненный кошмар, крутящийся в непонятном бессмысленном вихре.