Весёлой пиротехникой радовали порой и сами итальянцы — Муссолини ценил праздники. Вечерами Горький созывал всех на балкон смотреть, как вокруг залива взлетают ракеты и римские свечи.
— Это в Торе Аннунциата! — радовался Горький и руки потирал. — А это в Неаполе! Ух, как зажаривают!
Так жили.
Леонов привёз и сюда свой «Тессар». Умело пользовался им. Остались снимки того лета.
На одном — Горький, одна из лучших его фотографий.
Есть совместная фотография в кабинете Горького, где запечатлены он сам, Будберг, приехавший в гости к Горькому биолог Николай Кольцов и Леонид Максимович.
На третьем снимке Леонов и Горький вдвоём, на балконе дома. Леонов — молодой, крепкий, красивый, что называется, кровь с молоком. Тяжёлые, явно не летние ботинки, тёмные брюки. Рубашка с засученными рукавами и на груди расстёгнута: молодость. Улыбается хорошо и Горького приобнял.
Ни по одной леоновской фотографии тех лет не скажешь, о чём думает этот, в сущности, юноша, какие непомерные глыбы ворочает в голове. Но есть и другое ощущение: всмотревшись, понимаешь, что этого полного жизни, очаровательного человека ничего кроме литературы не интересует.
Горький на том же фото строг, рубашка застёгнута, руки сложены крест-накрест на колене.
Горький вообще часто спрашивал у писателей об их отношении к музыке, к песне; немного позже ругал Всеволода Иванова, что тот не знает, не понимает песенного искусства.
Леонов — иной случай. Он пел в числе иных разбойные песни, которые помнил после работы над «Вором»: «Среди лесов дремучих / Разбойнички идут. / А на плечах могучих / Товарища несут…»
Рассказывал Горькому, как собирал материал к ещё не прочитанному им «Вору»: посещал суды, часто присутствовал на допросах убийц, грабителей.
Между прочим, поведал Горькому несколько случаев.
Жил тогда такой бандит — Жорж Матрос, харьковский. Его поймали, приговорили к расстрелу: было за что. Когда пришла его любовница к тюрьме, он крикнул из-за решётки: «Подними юбку!» Она подняла. Жорж Матрос смотрел, вцепившись в прутья. Потом махнул рукой и отошёл от окна.
Горький записал в дневнике:
«Вчера Леонид Леонов рассказал, что бандит, приговорённый к расстрелу, увидав свою жену в тюремное окно… <…> предложил ей поднять подол, и нагота её даже на расстоянии успокоила его возбуждённую чувственность.
Леонов… не понял трагического смысла в жесте старика, не понял последней вспышки в человеке слепой воли к жизни».
Леонов позже отмахивался, когда ему говорили об этой записи Горького, — мол, сам он не понял. «Это было прощание с жизнью, — такие слова запишут за Леоновым, вспомнившим случай с бандитом. — Это было не просто половое переживание. Для него закончилась вся радость жизни. Это было как затухание на кресте».
Горький внимательно слушал Леонова, щурился, вертел какие-то вещички в руках, карандаш, спички, сигарету — он много курил. Конечно же Леонов был интересен ему. Но нечто не совсем понятное иногда раздражало Горького в Леонове, в его суждениях, в поведении его.
Сильнее всего Леонов разозлил Горького, когда они посещали вместе Помпейский зал Неаполитанского музея.
Горький бывал там десятки раз, в музее его знали и уважали настолько, что специально для него открывали недоступные залы.
Горький запишет:
«Леонов ходил в Помпейском зале Неаполитанского музея, и, глядя на фрески, бормотал: „Не понимаю, не понимаю“. Должно быть, заметив, что его нежелание понимать несколько огорчает меня, он продолжал уже более задорно и как бы с целью посмотреть: а что дальше?
— Не понимаю, — повторял он настойчиво. Раз двадцать слышал я это слово, печальное и неуместное, в устах талантливого художника. За обедом я сказал ему:
— Леонид Леонов интересен и значителен не тем, что отказывается что-то понимать, а тем, как он понимает и почему не понимает.
Мальчик обиделся на меня. Самолюбив он не очень умно. Невежественен — очень.
Но — талантлив…»
Горький, наверное, был в чём-то прав. Ну да, Леонов оказался самолюбив. И, кажется, действительно желал позлить, и даже провоцировал осмысленно. Зачем только?
Потом, многие годы спустя, Леонов утверждал, что никого он и не собирался злить. «Вся живопись Помпейского зала мне не нравится, — сказал он литературоведу Александру Овчаренко. — Я не люблю эти сухие тона. Я считаю великолепным Неаполитанский музей. Там стоит Праксителева Психея. Это усечённый торс… и эти девственные ключицы… изумительно! А Помпейский зал… Да, я говорил: „Не понимаю, не понимаю“, но говорил так мягко только из уважения к Горькому. Фрески мне просто не нравились».
Ох, лукавит старик Леонов! Надо же какое уважение: двадцать раз подряд сказать «Не понимаю!», искоса поглядывая на Горького… Мог бы ведь и смолчать.
«В Помпейском зале чувствуется какая-то сухость, от температуры, может быть… — пояснит своё неприятие Леонов позже. — Но, правда сказать, всё ведь сделано графически плохо, сделано примитивно».
А по поводу своего «невежества» Леонов заметил, что есть запись Горького, где он назвал серым и невежественным человеком Чехова.
* * *
Но расстались они не без нежности и долгих рукопожатий.
А когда же вы к нам, на родину? — спросит Леонов. Пожалуй, на следующую весну. Охота повидать друзей, по Волге проехать хочется… И вообще… очень многого хочется, — ответит Горький.
И не обманет — приедет.
«Поездка в Сорренто оправдалась, — напишет Леонов в том же году, — в Сорренто я познакомился с человеком Алексеем Максимовичем Пешковым».
В устах Леонова слово «человек», да ещё с разбивкой — значит много. Человека он ищет постоянно.
«Поездка оправдалась» — не менее важное замечание. Как будто ехал услышать какие-то важные слова: и услышал их. Если ещё раз вернуться к разбивке, то можно и так сказать: ехал, чтобы найти человека и опору себе отыскать — в человеке. И, кажется, нашёл её.
«Я возвратился буквально влюблённым в Горького», — будет ещё долго повторять Леонов, рассказывая о своих ощущениях августа 1927 года.
Старик немного раздосадован
А сам Горький ещё долго не успокоится. Словно заранее какую-то опасность чувствует в Леонове. Так и живут в нём два чувства сразу: откровенный восторг и слабое, глубинное раздражение.
Вот для сравнения несколько писем.
Первого августа 1927-го Горький пишет литератору Александру Тихонову: «Леонов — замечательно и весьма по-русски талантлив; он, несомненно, способен написать потрясающие вещи, и вообще он „страшно русский“ художник».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});