После лобовых атак на датские пушки полки пополнили — отбросами из сибирских острогов. Пытавшихся бежать отправляли на рытье канала. Зато тех, кто сжал зубы и терпел, ждала карьера — даже многие рядовые вышли в офицеры. Пополнения из корпусов-то не присылали.
Потом была польская кампания, и отчаянный штурм Варшавских предместий. Штрафников — черные галуны на шляпах, черные кресты на знаменах — снова не жалели. Но перед штурмом явился генерал Чернышев, сказал: «Возьмете к вечеру Прагу — штраф с полков сниму».
Тогда Гавриле Державину пришлось покомандовать батальоном — но штраф милостию государевой был снят. И командира прислали другого.
Жалование оставалось крохотным, только прожить. И галуны у бывших гвардейцев оставались черными. Всей радости — можно взять отпуск. Не тот, что прежде, безразмерный. А небольшой, положенный для отдохновения служилого человека новым уставом. Одно хорошо — время на дорогу к отпуску прибавлялось. Иные хитрецы просились — на Камчатку. Красоты дальневосточные посмотреть. Тут-то и оказывалось — надо в отпускной бумаге печать поставить. Печать канцелярии той губернии, где отпуск предполагалось проводить. Мол, прибыл.
Они пытались открутиться. Даже от отпуска вовсе отказывались. Не тут-то было.
— Отпуск вам положен. Извольте ехать! Изможденные офицеры нашей армии не нужны! — говорил жестоко князь-кесарь Румянцев, — не то Анот вами займется, как саботажниками и вредителями отчизне…
Анот — аналитический отдел Кирасирского Корпуса. Пошла тогда по стране странная мода на сокращение слов. Ниоткуда выползали сложносочиненные уродцы, от иных выворачивало даже привыкших к сложению слов немцев. Адмирал Спиридов, например, нежданно обнаружил, что если Румянцев, Верховный Главнокомандующий — Главковерх, слово терпимое, в Ветхом Завете и не такие имена сыщешь, то он, морской министр — замкомпоморде. То есть заместитель по морским делам. А никак не главный рукоприкладчик. Нет, в бумагах пока все было гладко. Но разговор… Даже Государи Императоры превратился в обезьяновидных Гимпов. Да, с этим самоотверженно боролся Анот. Иных втихую пороли, иных отправляли на СевМорКанал. Но этим-то все и сказано!
Державин поехал не на Камчатку — хватило ума не заниматься мелкими авантюрами, едва выжив в крупной. А поехал он в столицу. Хотелось найти старых знакомых, сумевших некогда занять правильную сторону или хотя бы отсидеться по щелкам. Несмотря на новые дворцы — не частных лиц, а контор и коллегий — град Петров обрел сумеречный вид. Даже позолота блестела как-то даже не латунно — масляно. На улицах даже днем горели синеватые огни новейших газовых фонарей. По улицам непрерывно грохотали глухими раскатами о сырой булыжник кованые подковами солдатские сапоги, искрила по брусчатке кавалерия и артиллерия, лязгающая железными лафетами. «Куда вы, братцы?» «За город, на учение. В казармы, с учений. На турка, мозги Махмутке вправить…» И бодрые вопли полковых оркестров с разных улиц сливались в бравурную какофонию.
Сапоги пристроились даже штатских ногах.
— Ежели в башмаках ходить, — сообщал симпатичному офицеру титулярный советник коммерческого адмиралтейства, Коммада, — могут ведь обвинить в старорежимности. Эх, времена были веселые. Но, — торопливо оглянувшись, заметил он, — сейчас времена славные. Не поймешь, что и лучше.
Ему бы под такие слова чарочку опрокинуть, но чиновник торопливо давился сбитнем. В глазах его явно читалось — верните мое прежнее беззаботное бытье. А без побед я проживу. Тем более и побед-то нету пока настоящих.
— Пьяным в присутствие явиться — карьеру за борт, — объяснял он, — вот опоздать это да, можно. Главное, чтобы задание столоначальника исполнил — а когда, никому дела нет. А что это вы, господин офицер, в треуголке?
— Шлемы нашим полкам пока не выдали.
— А, поэтому вы и без погон. Ясно. Где стоите-то?
— Стояли в Киле, теперь топаем на юг. После отпуска поеду уже в Подолию.
За соседним столиком собралась иная компания. Звенела бокалами, кричала виваты. Господа карабинеры прощались с городом. Один из них заметил Державина.
— Не грусти, пехота! Тебе что, выпить не на что? В карты проиграл?
— Да есть в кармане кое-какие копейки, — скромно отозвался тот, — а в карты я только выигрываю. Правда, иногда морду бьют.
— Господа, кажется, наш. Кадр. Не территория, не ландмилиция. Что ж ты, брат, еще не в новой форме?
— А я из бывшего штрафного.
— Семеновский?
— Обижаешь — Преображенский.
— А все равно. Я под Варшавой был, видел, как вы штраф снимали. Компанией не побрезгуешь, старая гвардия?
— Никак не побрезгую. А вы — тоже к Днестру?
— К Перекопу. Налейте подпоручику, господа…
Потом он возглашал тосты, читал свои стихи и пел свои же песни. А потом — потом он вышел облегчить переполненное нутро — и его подхватили под руки. Только увидев впереди знакомый зев закрытой черной кареты, поэт тихо попросил:
— Дайте завершить.
— В Доме завершишь. А за обгаживание кустов с тебя особо спросят. Тут не Версаль, тут нормальные люди живут…
Хорошо ответили ему. И даже затрещины не дали. Обращались осторожно и сноровисто.
Доставив в известный уже всей Европе Дом-на-Фонтанке, обзаведшийся пристройками и особенно подвалами, повели вниз. Белые стены, отсинь газового света, фиолетовые тени на низеньких ступенях.
— А…
— Там все есть. Ну ладно, ступай. Облегчись напоследок.
Вернувшись из мест царских пеших прогулок, Державин, наконец, оказался способен думать о своей судьбе.
— Что я хоть наделал-то? — спросил он убито.
— Не обессудь, что в подвал — наверху все занято. А вообще ты очень храбрый человек. И очень глупый. Ругать не императоров, не князя-кесаря — а САМУ.
Щелкнули дверью.
Внутри был стул. И больше ничего.
Стул был какой-то не такой. Во всяком случае, сидеть на нем было совершенно невозможно. Заднице неуютно, и все время кажется, что съезжаешь или опрокидываешься. Пол был мощен камушками, как проспект, и ножки стула все время соскальзывали. Так что поспать не довелось.
А с первыми лучами солнца дверь распахнулась.
— Пошли. САМА велела привести.
— А САМА это кто?
— Шутить изволите? Наша прекрасная полячка. Или полька? А как правильно, господин охаиватель?
— Я вас не понимаю…
— А я вам не верю, поэт-хулитель. Вы что, после Недельной Смуты, сквозь фильтр не проходили? — кирасир был уже немного раздражен.
— На каком языке вы разговариваете?
— На русском специальном. Короче: ты что, княгиню Тембенчинскую не видел?
— Нет.
— Тогда — увидишь и все сам поймешь. С красной ртутью шутки плохи! Не то разделятся ваши кровь с молоком… И еще — не забывай, ты в самом высоком здании на Земле.
— Это как?
— А вот так. Из Питера аж Сибирь видно. Понял?
— Понял… — Державин сник. Не так, чтобы совсем. Но по сюжету нужно было сникнуть. Хотя бы, чтобы доставить удовольствие конвоиру.
Сначала появились перила. Потом окна. Потом была дверь.
— Задержанный прибыл, эччеленца!
— Хорошо, давай его сюда.
Державин вспомнил — полковые бывальцы рассказывали — пока называют задержанным, не страшно. А вот если арестованным, тогда беда. Успокоился. Однако сохранил скорбный вид. В дверь не вошел, а вплелся, колени дрожат, на лицо исполнено страха иудейска.
— Ну что вы, Гаврила Романович, право! Как на собственных похоронах! Но не стоит слишком уж актерствовать. Бог этого не любит. Возьмет и приклеит вам эту маску до конца жизни. Вы же весельчак и наглец — так и держитесь соответственно.
Разумеется, Виа просмотрела лежащую на столе тоненькую папку с его именем и заумным номером на пергаментном переплете.
— Я доселе полагала, вы только солдатские песенки можете. Но, оказалось, подрывные вам тоже по плечу. Ну вот — «Лев и Орел», например.
Вот тут поэт удивился. Были у него и более острые творения. А этот полуудачный опус был всего лишь злободневной басней. И издевка полагалась только лишь воспитателю цесаревича Павла, французу Даламберу, которого в русской армии не любили. И было за что! Специально выписанный государем Петром для воспитания наследника математик, философ, гуманист и энциклопедист вдруг оказался не просто склочным сухарем, всюду сующим нос. О нет! Этот просвещенный европеец вдруг оказался сторонником решительно всех ненавистных армии пережитков прежних царствований. Он одобрял порку солдат, восхищался пожизненной рекрутчиной, уверял всех в жизненной необходимости доводить искусство маршировки до балетного уровня.
Не одобрял он и Анот. Не за существование. А за неприменение пыток. И за невнимание к его кляузам. Доносы же он писал пачками. Задаст, бывало, Павлу вычислить тройной интеграл по контуру — а сам сидит, старается. Но однажды пришел в Дом самолично. И, заглянув в специальный сортир для посетилей, обнаружил собственные листки, положенные для гигиенического использования.