После этого Мария Степановна надолго замолчала. Но когда они остались за столом одни, она вдруг стала говорить ему, что он просто неправильно ее понял.
— То, что я говорила, было чисто человеческое, без всякой политики, — пробормотала она.
— В вашей больнице и сейчас есть больные? — спросил Шрагин, чтобы прервать ее объяснения.
— Да, конечно. Туберкулез не считается с войной, — ответила она. — Наоборот, в тяжелое время туберкулез увеличивает свою страшную жатву.
Она говорила охотно, и было видно, что она очень рада перемене в разговоре.
— Вот и мы, врачи, — продолжала она, — тоже вынуждены, не считаясь ни с чем, исполнять свой долг и оставаться с больными.
— Больница не успела эвакуироваться? — спросил Шрагин.
— Половина больных нетранспортабельна, они, по сути дела, обречены, — вздохнула Любченко.
— Много таких?
— Около двадцати. — Любченко сокрушенно покачала головой. — Парадоксально, конечно: в то время как на войне гибнут миллионы, мы бьемся, чтобы хоть немного отсрочить гибель этих двух десятков больных.
— По-моему, это не парадокс, это вечный долг врачей, — сухо заметил Шрагин.
— Но врач еще и человек, — печально сказала Любченко и тихо добавила: — Советский человек.
— И ваши больные тоже советские люди, — ответил Шрагин.
Ему по-прежнему не нравилось что-то в этой женщине с умным и тревожным лицом. В самом деле, она же знала, куда идет в гости, видит, что за люди пришли в этот дом, и почему-то не боится делать двусмысленные намеки человеку, с которым почти незнакома. “Это странно”, — подумал Шрагин и сказал строго:
— Между прочим, Мария Степановна, вы поставили меня в очень неловкое положение. Как человек определенных взглядов, я обязан не забывать сделанные вами признания. Но, с другой стороны, вы подруга матери моей жены, и я обязан верить, что Эмма Густавовна не могла пригласить сюда ни красных, ни даже розовых.
Любченко посмотрела на Шрагина долгим прищуренным взглядом, встала и, не говоря ни слова, направилась в переднюю.
— Мария, куда вы? — поспешила за ней Эмма Густавовна.
Несколько минут из передней доносились их голоса, потом хлопнула дверь, и Эмма Густавовна вернулась в гостиную. Бросив недовольный взгляд на Шрагина, она направилась к роялю, возле которого сидели, тихо разговаривая, Лиля и доктор Лангман.
Шрагин тоже подошел к ним. Они будто не замечали его и продолжали говорить о том, может ли музыка выражать не возвышенные, а самые простые, обыденные чувства человека.
— По-моему, музыка способна передать только такие чувства, которые человек переживает как потрясение: любовь, смерть, счастье, — говорил Лангман.
Лиля утверждала, что она в музыке слышит улыбку человека, его облегченный вздох, задумчивость, тихую грусть.
— Вот вам человек улыбается, — сказала она и сыграла несколько тактов из вальса Шопена. — Никаких потрясений, просто улыбка человека — не правда ли!
Шрагин смотрел на Лангмана, ждал, что он скажет. Но он, по-видимому, понял взгляд Шрагина по-своему, засмеялся и сказал:
— У нас, немцев, самым страшным считается гость, который, уже надев шляпу, начинает в передней рассказывать о привычках своей бабушки.
Лангман встал и начал прощаться. Лиля вышла провожать его. Услышав, как хлопнула парадная дверь, Эмма Густавовна спросила у Шрагина:
— Что такое вы позволили себе сказать моей подруге? Она заявила, что ее ноги не будет в моем доме.
— Мне не понравились ее настроения, — угрюмо ответил Шрагин.
— Мало ли кому не нравится чье-то настроение! — с явным намеком воскликнула Эмма Густавовна. — Вы же интеллигентный человек и находитесь в интеллигентном доме.
— По-вашему, я должен был молчать даже тогда, когда эта ваша подруга заявляет, что вечер, на который вы ее позвали, напоминает ей пир во время чумы? — с усмешкой спросил Шрагин.
— Что? Она так сказала?
— Да, она так сказала и сказала еще, что ей жаль вас. Вот тут я не выдержал и спросил: “Разве ее привели сюда насильно, под конвоем?”
Из передней вернулась Лиля.
— Ты послушай только, что тут выясняется, — обратилась к ней Эмма Густавовна. — Оказывается, эта Любченко назвала наш вечер пиром во время чумы!
— Боже, как мне все это противно! — воскликнула Лиля и, по привычке прижав пальцы к вискам, убежала в спальню.
— Чума не чума, но то, что здесь сумасшедший дом, — это правда, — потерянно произнесла Эмма Густавовна…
Глава 31
Четвертую ночь подряд природа справляла весенний шабаш. Днем она точно стеснялась кого-то — ветер стихал, светлело небо, дождь почти прекращался. Ночью закручивалась форменная чертовщина. Степные ветры, будто по команде, набрасывались на город со всех сторон, с неба на него рушился степной густой свинцовый ливень такой силы, что черепичные крыши звенели от ударов воды. А если вдруг степной ветер встречал своего морского соперника, они затевали дикую игру, скручивали в жгуты дождь и взвихренную воду лимана и хлестали ими в стены домов.
В эти бешеные ночи Харченко совершал рискованные походы через весь город, через мост — к военному аэродрому и обратно. Он носил в потайное место взрывчатку для Федорчука и Вальтера. Это была нелегкая работа. Придя домой после дневной смены на макаронной фабрике, он формовал тол в брикеты, похожие на поленья дров, потом обшивал их холстом, в котором прорезал дырки для подрывных капсюлей. А как только начинало темнеть, выходил из дому, неся на спине большую вязанку дров, среди которых были запрятаны два-три грозных полена.
Холодной зимой и теперь многие жители города ежедневно занимались поисками топлива. Немцы привыкли к серым фигурам с вязанками дров за спиною. И все же трудно было выйти с дровами из города и перейти мост.
Харченко выходил из дому незадолго до комендантского часа, когда начинались сумерки. Толовые поленья запрятаны в вязанке неплохо, и все же, если приглядеться, заметить их можно. По городу надо идти так, чтобы за спиной близко никого не было.
Перед мостом — будка контрольного поста. Солдаты, вроде, не обращают на него внимания. Но каждую минуту они могут окликнуть — вдруг им взбредет в голову поворошить вязанку или просто поглядеть ее вблизи?.. Правда, в эти бешеные вечера солдаты вовсе не вылезали из будки. Так что хозяйственный Харченко и обратно шел с вязанкой — дров не напасешься, если их каждый раз выкидывать…
Вот уже в четвертый раз Харченко благополучно выбрался из города. Каждый шаг вперед стоил ему не-вероятных усилий. Ветер валил с ног, толкал в грудь. Одежда сразу намокла и стала тяжелой, связывала каждое движение, а по спине, вызывая озноб, стекала вода. И не дай бог попасть в место, где ветер крутил свою дикую игру с ливнем! Тогда самое лучшее опуститься на колени прямо в грязь, положить впереди вязанку и держаться за нее руками, как за якорь, ожидая, пока водяные жгуты пойдут хлестать куда-нибудь дальше. А тогда вставай, выдирая ноги из трясины, взваливай свою вязанку на спину и вперед — в глухую, как стена темноту.