Потом мы с Клаудией пошли на школьный двор и вместе дождались звонка, я еще задержался немного у школы, поговорил с отцом одной девочки из ее класса, а когда вернулся сюда, работа была уже закончена. Дверцы кабины грузовика еще открыты, парни-словаки уже разбирают подъемник и грузят его на грузовик, а их начальник и мужчина, который называет меня доктором, выходят из подъезда, они о чем-то разговаривают, наверное, договариваются встретиться через семь-восемь часов у въезда на автостраду «Рим — Север»; потом владелец фирмы отходит от него и идет к грузчикам, а мужчина, который называет меня доктором, подходит ко мне.
— Что ж, вот я и справился, док', — говорит он.
Я улыбаюсь, киваю головой, даже не знаю, что ему и сказать. Ясно только одно, что сегодня я все воспринимаю намного менее трагически, чем вчера, у меня легко на душе, и в его обществе я больше себя не чувствую неловко; неожиданно я догадался, чему я обязан такой перемене: еще вчера этот мужчина жил прошлым, оно связывало его по рукам и ногам и затыкало ему рот, мучило его своим ужасным скулежом; перед ним открывалось будущее, вот, оказывается, какого громадного механизма были шестеренками работающие грузчики: будущего, его будущего, разумеется. Его будущее, что сотрет все следы усталости в его карих глазах, в возвращении домой после тридцатишестилетнего отсутствия, в том, что в старости он будет жить под боком у сестры, которая присылала ему бутыли вина «Фраскати», в феноменальных поммаролах, секрет приготовления которых ему открыли на кулинарных курсах, в горечи вдовства, смягченной языком его детства (он назвал меня «док'»: значит уже успел вновь обрести его) и в спокойном приятии всего, что случится, так, как случится, потому что мужчина, который называет меня доктором, благодаря именно этому единственному и, возможно, последнему условию, выдвинутому его жизни: только-не-здесь, наконец-то, внутренне готов ко всему этому. Я смирюсь со всем, даже с одиночеством, с болезнями, с агонией, но в Риме, не в Милане, где я прожил жизнь только потому, что она была рядом со мной, а когда ее не стало, я, как помешанный, совершая над собой нечеловеческие усилия — только бы убить время, подметал полы. Есть люди, которые навсегда покидают свои родные края, а есть и такие, что поживут-поживут на чужбине, да и вернутся домой, и я один из них, я из тех, кто, уезжая, обязательно возвращается домой.
Я проецирую? Проецирую на него самого себя? Не приписываю ли я, случайно, ему свои чувства? Да нет, не думаю: помешательство, только из-за того, что умерла моя жена, мне не грозит, ведь из-за этого я даже не переживаю; мне незачем искать будущее в других краях, потому что оно уже со мной, и не в другом месте, а в другом человеке. У меня есть Клаудия, да, и в ней-то и есть мое будущее.
— Что ж, давайте прощаться, — он пожимает мне руку. — Очень жаль, что я не пригласил вас раньше, я стеснялся.
— Ни пуха ни пера, — желаю я ему, кто его знает, почему. — Привет Риму.
— Я могу вам и открытки присылать иногда, если вы дадите мне свой адрес. Открытки с классическими видами: Колизей, там, Сан-Пьетро, Фори-Империали…
— Улица Дурини, 3. Написать?
— Да нет, не надо…
И он делает удивительную вещь. Достает из кармана фломастер, возможно, этим фломастером на последних ящиках, запакованных сегодня утром, он надписывал свой адрес в Риме, а сейчас, как какая-нибудь девчонка, он записывает у себя на ладони и мой адрес. Смотрит на меня и улыбается.
— И запомните, — говорит он, — только один год длится темнота. Правы были наши предки: траур — двенадцать месяцев. А когда они пройдут, увидите, темнота рассеется, и забрезжит свет.
Нет, это он проецирует, а не я. Это он страдал, как раненое животное, и думает, что и я испытываю нечто подобное. Воображаю, с какой жалостью каждый день смотрел он на меня из окна, с тех пор как сплетни этого квартала долетели до его ушей: слухи о том, что случилось с моей женой; даже трудно себе представить, сколько боли он увидел во мне, когда бесконечными часами я маячил у него перед глазами, и он следил за каждым моим движением, когда как в действительности душевная боль меня вовсе и не терзала. Сколько раз разговаривал он обо мне со своим единственным другом, может быть, даже продавцом из газетного киоска, или владельцем бара, обсуждая с ним во всех подробностях чувства, которые, по его мнению, я должен был испытывать, и сколько времени должна была длиться моя скорбь…
— Спасибо, — благодарю я его и прощаюсь. — До свидания.
— До свидания, док', мужайтесь!
Он поворачивается и идет к пожилому грузчику, который ждет его у открытой дверцы кабины грузовика. Еще немного я смотрю ему вслед, думая о том, насколько ошибочными могут быть некоторые наши представления, которые нам-то как раз кажутся абсолютно достоверными. И я тоже этим грешу? А у меня какие представления? Вдруг я слышу свист, резко оборачиваюсь — Пике.
— Добрый день. На что это ты там так засмотрелся?
— О-о! Ты давно уже здесь?
— Да минут пять. Пока ты там разговаривал вон с тем мужиком… Кто он такой?
— Он раньше жил в этом доме, а сейчас переезжает в Рим.
Дверца кабины грузовика закрывается, заработал мотор, и мужчина, который называет меня доктором, возвращается в свою безнадежно пустую квартиру. Еще каких-нибудь полчаса в той берлоге, минут двадцать, и все кончено. Последний раз кивком он прощается со мной, и я киваю в ответ.
— По кофейку? — предложил мне Пике, указывая на бар, где действительно в этот час я обычно пью кофе.
— Давай.
— Вот это погодка, а? По радио объявили, что сегодня температура поднимется…
Ему так и не удалось закончить фразу: за нашими спинами грохнул чудовищный удар, а за ним послышался скрежет металла и звон градом посыпавшегося стекла. Мы оба круто оборачиваемся. Грузовик дал обратный ход. Неправильно рассчитанный маневр, и удар со всего маху в машину, стоящую на стоянке.
Глазам своим не верю.
Он врезался именно в ту машину.
Со всех ног я бросаюсь на место происшествия, какое мне дело до Пике — о чем мне, собственно говоря, переживать, ведь это он поливает меня грязью. Задний угол грузовика врезался в «СЗ»: вмял внутрь весь зад машины и разбил заднее стекло. Поднялась страшная суматоха: пожилой грузчик, еще не в состоянии осознать происшедшее, выходит из кабины и идет посмотреть, что случилось, — насколько я могу судить, за рулем был именно он, — следом за ним сбежались зеваки, среди них я вижу мужчину, который называет меня доктором, и муниципального полицейского, который каждое утро оставляет для моей машины место на стоянке, все собрались посмотреть на аварию, если они что-то и поняли, хотя бы то, что можно было понять на первый взгляд, то абсолютно грубо и примитивно. Они уверены, что этот случай очень простой, и понимать-то в нем собственно нечего; кажется, никто из них даже не подозревает, что такая простота может таить в себе ловушку. Никто, например, не обращает внимания на визитную карточку, белеющую среди осколков стекла в багажнике; кажется, никто даже ни капельки не приблизился к осознанию поистине исключительного аспекта наблюдаемого происшествия, к его ошеломляющей с точки зрения статистики алогичности; все убеждены, что грузовик нанес серьезные повреждении почти совершенно новому «Ситроену СЗ». И все же, до тех пор пока этот грузовик все еще пригвожден, к нему совсем нетрудно реконструировать арабеску, нарисованную рукой судьбы на каркасе горемычной машины, потому что повреждения, которые ей нанес я больше двух недель назад, вовсе не совпадают с новыми и очевидно, что они никак не могли появиться теперь в результате злополучного заднего хода грузовика. Боже праведный, да как никто этого не замечает? Ведь если грузовик долбанул машину таким образом, понятно, что он не мог стесать ей весь бок — в действительности сбоку в нее врезался я. Ведь вся картина прямо как на ладони, им надо только заметить это. Все изменится, как только грузовик уберут отсюда, чтобы освободить проезжую часть — это, кажется, вот-вот произойдет, потому что уже образовалась порядочная пробка; но сейчас, проклятье, хоть кто-нибудь должен это заметить. Но никто ничего не заметил. Нет, нет, они считают, что все повреждения эта горемыка получила в результате аварии, происшедшей несколько минут назад. Я смотрю на мужчину, который называет меня доктором, он разговаривает с пожилым грузчиком: возможно, что он знает; может быть, когда я, чтобы освободить проезд, грохнул «СЗ», он наблюдал за мной из окна — конечно, если ему была уже известна моя история, хотя, черт его знает, все может быть; ведь в тот день шел дождь, стоял собачий холод, не то что сегодня, просто как летом, кому бы это пришло в голову устраивать посиделки у окна в такую погоду; но ведь тогда машины подняли просто ад кромешный, может быть, он подбежал к окну посмотреть, что случилось, и успел заметить, что это был я…