был действительно мужик в нагольном тулупе с густой русой бородой, и поздоровался он с нею по-эстонски:
— Terre, terre, prälen! (Здорово, барышня!)
Голос как будто знакомый, да и вся фигура и оклад лица, но эта бородища… Она спросила на том же языке, от кого он прислан. Вместо ответа мужик рассмеялся, обнажив при этом ряд своих белых и ровных, словно выточенных из слоновой кости, зубов. Тут у нее не осталось уже никакого сомнения, что это он же, друг ее детства.
— Так это все-таки ты сам, Гриша! — пробормотала она, вся радостно зардевшись. — Но как ты оброс!
Опасливо оглядевшись по сторонам, он снял свою приставную бороду. Только над верхней губой у него чернели его собственные усики, придававшие его загорелому юношескому лицу некоторую возмужалость.
— Этак, Лизавета Романовна, я, может, больше на себя похож?
— Теперь-то ты опять самим собой стал.
— А вы совсем уже другие: настоящей придворной фрейлиной стали. Да как похорошели!
Лили насупилась.
— Не говори глупостей! Расскажи-ка лучше, как ты от Волынского попал к молодому Миниху в Лифляндию?
При имени покойного первого кабинет-министра, незаслуженно погибшего такой позорной смертью, ясные черты юноши омрачились.
— Я сейчас только с могилы Артемия Петровича, — проговорил он со вздохом. — Упокой Господь его душу!.. Когда его арестовали, он дал мне на прощанье записку к фельдмаршалу графу Миниху. Чтобы меня здесь не хватились, молодой граф услал меня тотчас в свою вотчину Ранцен…
— Так тебя могут и теперь взять к допросу в тайную канцелярию, как других людей Волынского!
— Могут каждую минуту, очень просто. Вот потому-то я и купил себе дорогою в Нарве у брадобрея эту фальшивую бороду.
— Так надень же ее поскорей, надень! Неравно тебя кто-нибудь здесь еще узнает… А молодой граф не очень осерчал, когда ты вернулся в Петербург без спросу?
— Не то чтобы осерчал, а испугался: из-за меня ведь и ему может не поздоровиться от Бирона.
— Но что ты сказал ему, чтобы оправдаться?
— Да ведь осенние работы в Ранцене все справлены. Лютц, старик-управляющий, до весны легко может обойтись без меня. Вот я и испросил себе у старика отпуск, чтобы лично, мол, доложить графу обо всем, что сделано там за лето и что следовало бы сделать будущим летом.
Говоря так, Самсонов привязал себе опять фальшивую бороду. При этом Лили имела случай проверить то, о чем ей писала кузина ее Мизи: что руки и ногти у него вполне опрятны и что на указательном пальце у него нет уже драгоценного рубинового перстня с бриллиантами, который был пожалован ему царицей Анной Иоанновной во время свадьбы карликов.
— А куда ты, Гриша, дел свой перстень? — не утерпела спросить Лили.
— Носить его я все равно не стал бы после того, как он, можно сказать, обагрился неповинной кровью Волынского, — отвечал Самсонов.
— Но что же ты сделал с ним? Подарил кому-нибудь?
— Нет, продал сегодня бриллиантщику Позье.
— Продал! Но ведь деньги за него тоже кровавые?
— Я их и не оставил себе, а отдал все до копейки священнику церкви Самсония на вечное поминовение души раба божия Артемия…
И бывший слуга казненного первого кабинет-министра отвернулся, чтобы украдкой отереть с ресниц непрошеную слезу.
— Ты очень, знать, любил Волынского? — сочувственно заметила Лили.
— И не говорите! Что-то без него станется с нашей бедной Россией!
— Да и с нами со всеми!
— Ну, вам-то, Лизавета Романовна, и горя мало: вы состоите при самой принцессе.
— Да ведь Бирон злобится на принцессу, а того более на принца, и грозил уже услать обоих домой в Брауншвейг. На будущей неделе — день его рождения, и ожидают, что он выпустит еще какой-нибудь манифест, чтобы самому совсем укрепиться. Того гляди, что всех нас тоже арестуют…
— Так чего же вы еще медлите? Ведь вся гвардия его ненавидит. Арестуйте его самого и спровадьте куда-нибудь на край света.
— Так вот его и арестуешь! Двумя гвардейскими полками командуют его близкие родные: Конным полком — его старший сын Петр, а Измайловским — родной брат Густав Бирон.
— Поговорить бы принцессе насчет этого с фельдмаршалом Минихом…
— А тот ее, ты думаешь, не выдаст?
— Помилуйте! А уж войска за него в огонь и в воду. Кто вел их в туретчину? Миних. Кто день и ночь пекся о том, чтобы им жилось тепло и сытно? Миних. Родом он хоть и из немцев, но душа у него, как вот у вас, русская.
Слова товарища детства произвели на молодую девушку глубокое впечатление.
— Да кто надоумит принцессу?.. — проговорила она в раздумье. — Она слушает только фрейлину Юлиану.
— Так потолкуйте с фрейлиной.
— Нет, та меня и слушать не станет.
— В таком случае ничего не остается, жак попытаться вам самим. Не откладывайте только в долгий ящик. А теперь, Лизавета Романова, будьте здоровы.
— Да, да, Гриша, уходи, да, смотри, не попадись бироновцам.
До вечера Лили не имела случая говорить без свидетелей с принцессой, так как, по желанию самой Анны Леопольдовны, она почти весь день проводила в царской детской. Дело в том, что еще с лета в Петергофе Иоанн Антонович до такой степени привык к Лили, что на руках у нее успокаивался даже скорее, чем у собственной кормилицы-чухонки. Но в данное время у него прорезывались первые зубки, и Лили не удалось еще уложить его в постельку, когда в детскую вошла принцесса, чтобы перед сном поцеловать сыночка.
— Он все еще не может заснуть? — спросила она. — Что с ним?
— Верно, предчувствует, бедняжка, что его скоро разлучат с родителями! — со вздохом отвечала Лили.
— Что ты болтаешь такое! От кого ты слышала?
— Это в воздухе носится. В четверг все, вероятно, решится.
— В четверг?
— Да ведь в четверг, ваше высочество, тринадцатого ноября — день рождения герцога, и в этот день, говорят, сыновья его будут провозглашены ближайшими наследниками на русский престол, а вас с принцем попросят уехать в Германию.
Анна Леопольдовна, слышавшая уже нечто подобное от Юлианы, не на шутку всполошилась.
— Нет, этому я не верю, не верю! — пробормотала она. — Герцог все-таки не посмеет…
— Простите, принцесса, — еще настоятельнее заговорила Лили, — но чего этот человек не посмеет? Он до того уже зазнался, что самых знатных, самых почтенных лиц принимает у себя в шлафроке, вместо всей руки подает кому три, кому два пальца. Если же кто по ошибке назовет его по-прежнему светлостью, а не высочеством, то он приходит в ярость. Помяните мое слово: его будут величать уже не высочеством, а величеством.
— Но это ужасно! Это Бог знает что такое! — воскликнула