К несчастью для них, в 1931 г. сделать это было не легче, чем в 1929-м. Один способ состоял в том, чтобы вскрывать и анализировать классовое расслоение и классовые конфликты. Это было политическим требованием: коллективизация была данностью, и она предполагала наличие классов. На более высоком теоретическом уровне все марксистские этнографы были согласны, что их задача состоит в том, чтобы определить место данного общества в цепи социально-политических формаций и, установив таким образом ориентиры, приступить к изучению взаимоотношений базиса и надстройки, а также функционирования определенных экономических, социальных и культурных явлений. При этом они исходили из того, что предметом этнографии (как части исторической науки) является изучение отсталых или, вернее, первобытно-коммунистических обществ. Иными словами, полезность этнографов для дела строительства социализма заключалась в их способности раскрывать классовую структуру общества, а их научной специальностью было изучение обществ, которые по определению лишены классов. Проистекавшие из этого трудности привели к терминологической путанице и усугубили мучительные сомнения о смысле существования этнографии как науки{1022}.
Неожиданная помощь пришла со стороны психологов. Пока этнографы с трудом пытались стать марксистами, марксисты-психологи вовсю изучали «первобытные народы». Источником идеологического вдохновения для «великого перелома» в целом и для культурной революции в особенности была вера в гибкость человеческой природы и определяющее значение окружающей среды. Поскольку окружающая среда была единственной причиной отсталости и суеверия, революционные преобразования в окружающей среде должны были привести к незамедлительным и предсказуемым переменам в обществе и в человеческой психологии. Теоретическое основание и ультрасовременную методику для изучения этих перемен должна была предоставить новая наука — педология, или прикладная детская психология. Используя различные технологии тестирования, педологи пытались измерить и предсказать степень и формы психологической изменчивости и тем самым разработать «подлинно научную» стратегию перестройки человеческой личности. В этом контексте «первобытный» ребенок был исключительно интересным и полезным объектом изучения, «особенно памятуя, что этот человеческий организм должен ускоренным темпом развиваться и расти, перескакивая через целые исторические периоды»{1023}. С помощью педологии можно было «ускорить процесс переключения различных национальностей, в особенности же отсталых, на рельсы советской техники, экономики и идеологии»{1024}. По словам И. Бикчентая, «нам нужен строитель — член будущего коммунистического общества. У нас есть бывший охотник, животновод, пчеловод, кочевник и оседлый хлебороб. Как можем его переделать в кратчайший срок в психологическом отношении так, чтобы он неотложно стал членом коммунистического общества, какие средовые изменения дают более эффективные результаты в этом отношении — вот что нас интересует»{1025}.
Почти совсем забытые сбитыми с толку этнографами малые народы Севера и прочие «националы» стали важным испытательным полигоном для педологов. Научные экспедиции отправились в Сибирь, а студенты-стажеры взялись за измерение коэффициента интеллекта туземных детей{1026}. Главная цель заключалась в том, чтобы определить причины различных проявлений отсталости в окружающей среде и дать рекомендации по их быстрому преодолению. Однако вскоре возникли серьезные затруднения. Согласно результатам большинства тестов, дети коренных народов были либо безнадежно умственно отсталыми, либо настолько своеобразными, что для их изучения требовалось полностью пересмотреть технологию тестирования. Вначале это не слишком беспокоило исследователей: уникальные условия социальной и природной окружающей среды делали эти результаты вполне понятными. Но с течением времени все больше и больше педологов приходило к выводу, что преодоление этих различий может потребовать гораздо больше времени и усилий, чем они предполагали. В некоторых случаях многочисленные и устойчивые особенности «первобытного сознания» вынуждали исследователей отступать от ортодоксальной теории окружающей среды и обращаться к изучению уникальных биологических и психологических свойств отсталых народов{1027}. Новому направлению способствовала прошедшая с большим успехом выставка рисунков студентов Института народов Севера. Влиятельные авангардистские критики пришли в восторг от их «высокой формальной культуры» и предостерегали от навязывания европейских правил народу, который обладает «особым, отличным от нас, художественным мировоззрением»{1028}.
Все это было неприемлемым как для партийных вождей, так и для новой советской интеллигенции, усматривавшей в любом намеке на генетический («расовый») детерминизм атаку на революцию и на их собственное положение. Как писал Бухарин на заре «великого перелома», «если бы мы стояли на той точке зрения, что расовые или национальные особенности настолько устойчивые величины, что изменять их нужно тысячелетиями, тогда, конечно, вся наша работа была бы абсурдной»{1029}. Первородный грех педологии состоял в том, что, независимо от степени оптимизма исследователей и их веры в психологическое единство человечества, сама формулировка их целей предполагала, что у перемен есть свои границы — по крайней мере, временные{1030}. Педологи были обязаны своим существованием теории, что некоторые факторы окружающей среды являются пагубными для развития, и видели свою первоочередную задачу в поиске способов компенсировать эти помехи. Тем самым они не могли не раздражать определенные круги разработкой особых (как правило, долгосрочных) образовательных стратегий для женщин, национальных меньшинств и социально обездоленных слоев{1031}.
Еще более прискорбным было то обстоятельство, что, хотя первая пятилетка «изменила лицо России», результаты тестов не указывали на соответствующие изменения в человеческом сознании. Учитывая, что предполагалось немедленное и автоматическое воздействие одного на другое, педологам пришлось оправдываться. Темпы, масштабы и правильность «великого перелома» нельзя было ставить под сомнение, поэтому виноваты были тесты и люди, которые их применяли. К середине 1932 г. педологическая теория развалилась под тяжестью обвинений и признаний в некомпетентности, клевете на советских детей и других видах подрывной деятельности{1032}. Наука как таковая продержалась еще какое-то время, но в эпоху сознательности, личных достижений и кадров, которые «решают все», места для нее не осталось{1033}. Все народы, в том числе и самые отсталые, признавались безусловно способными к прогрессу; прогресс же был прямым результатом просвещения, без обязательного участия всех «факторов окружающей среда». В отсутствие клеветнических тестов как социальные, так и психологические изменения можно было постулировать как данность и, не обинуясь, взяться за практическую работу{1034}.
Педология была не единственной дисциплиной, предоставлявшей неприемлемые данные о состоянии «неразвитых народов». Само существование этнографии наводило на мысль, что некоторым народам требуется слишком много времени, чтобы стать современными. В начале 1932 г. И.М. Маторин, в прошлом провинциальный атеист и борец с «народничеством», а ныне признанный лидер советских этнографов, провозгласил, что полевые исследования в новых условиях являются империалистическими по своей природе. На конференции в 1929 г. он настаивал на особой роли этнографии; теперь он согласился с тем, что этнография есть не более чем первая глава в учебнике истории. «Термин “этнография” может поэтому сохранить условное значение для той части исторического знания, которая связана с доклассовым обществом и его пережитками»{1035}. Этнографы не должны изучать ту часть действительности, которая прошла через «великий перелом», чтобы не возникло сомнений в величии перелома. «Для меня сейчас ясно, — писал Маторин, — что в изучении какого-нибудь колхоза или совхоза с высокоразвитой техникой нет ничего специфически “этнографического”»{1036}. А так как предполагалось, что у всех колхозов и совхозов есть высокоразвитая техника, этнографам было нечего делать в колхозах и совхозах.
Логичный шаг — отмену названия, которое утратило всякий смысл, — сделало Всероссийское Археолого-этнографическое совещание в мае 1932 г. По докладам Маторина и главного археолога (и ученика Марра) С.И. Быковского совещание формально отлучило обе науки от марксизма. Археологию обвинили в обособлении и фетишизации материальных памятников; этнографию — в том же самом, но по отношению к культуре. Науки были подлинными (марксистскими) в том случае, если они изучали особые формы движения материи (объективные законы). А поскольку ни раскопки материальных культур, ни включенное наблюдение жизни общества не основывались на отдельных объективных законах, попытка провести грань между марксистской этнографией и буржуазной этнологией являлась «сугубо вредной, дезориентирующей, прикрывающей левой фразой правую сущность и всяческие формы буржуазного и мелкобуржуазного приспособленчества и эклектизма»{1037}. Археология и этнография были объявлены методами сбора фактических данных для исторической науки, а любые противоположные утверждения были признаны антимарксистскими. Даже сохранение особого названия за той ветвью исторической науки, которая занимается «первобытными народами», было данью колониализму{1038}. Вместо того чтобы изобретать несуществующие науки, ученые, занимающиеся этой отраслью истории, должны посвятить себя изучению вопросов, поднятых Марксом, Энгельсом и Лениным, а именно изучать