А Мария стоит в дверях, к косяку привалилась, смотрит на него, а глаза синие-синие и слезами налились — от радости… На него и на ребят глядя…
Вечерами дом, как улей, гудел. К Веруське подружки набегут, у Сергея в боковушке чего-нибудь мальчишки мастерят…
А когда начал он выпивать, перестала дочь подруг в дом водить и сама вечерами подолгу нигде не задерживалась— боялась мать одну оставлять… А у него все чаще стали выпадать ночи, когда колобродил он и бушевал часами и сон не мог его повалить.
Так получилось и в ту проклятую ночь. Помнил смутно, что рвался куда-то бежать, а Мария, Веруська и Сергей висели на нем, пытались удержать.
И не то он кого-то грубо толкнул, не то его кто-то по лицу смазал — свалился он, уснул мертвым сном, заспал все, что произошло. А на другой день, проспавшись к обеду, узнал, что Веруська уехала, а проще сказать, сбежала с Леней Кружилиным. Этого Леню, заезжего сахалинского рыбака, перекати-поле, Ивана безродного, никто в доме и за жениха не принимал. Приходил по вечерам, сидел в уголке на диване, следил за Веруськой робким, преданным взглядом. И высидел. Дождался, когда девчонка сгоряча разум потеряла. Увез тайком, как вор.
Мария тогда сильно приболела. Пришлось Григорию Антоновичу съездить в деревню за матерью.
Мать Григорий Антонович очень уважал. Она была справедливая, а это качество он ценил в человеке превыше всего.
Жизнь матери досталась трудная. Овдовела она двадцати семи лет, замуж больше не пошла — молодая, здоровая, красивая, пронесла свое вдовье звание, ничем его не замарав, потому что нужно было ей вырастить трех сыновей. Первенца Павлушу и двойнят-близнецов Мишу и Гришу.
Без отца сыновей растить нелегко, но парни у нее подрастали работящие и послушные.
Только подросли они не ко времени. Грянула война, и из троих вернулся к матери один младший из близнецов, Гриша. Григорий Антонович.
Демобилизовавшись, Григорий Антонович в деревне не остался. Уехал в город, поступил на завод, встретил Марию.
Каждый год отпуск они проводили в деревне, у матери. А когда народились Веруська и Сергей, мать подолгу гостила у них.
Каждый приезд ее для семьи был праздником. Больше всех любил бабушку Сергей. Не зря ревнючая Верка называла Сережку «бабиным сыночкой».
На этот раз, горько оплакав с Марией нелепое Веркино замужество, присмотревшись к неладной их жизни, мать сурово сказала Григорию Антоновичу, когда были они один на один:
— Ты, Гришенька, Манькиного ноготочка не стоишь… Она, дура, любит тебя, все твои подлости покрывает, жалеет тебя… Тебе бы поберечь ее, не заради ее самой или детей, а заради своего собственного интересу… Ты же пропадешь без нее…
Слова эти очень обидели Григория Антоновича. Два месяца как мать у них гостила, он сдерживал себя, натуру свою ломал. Всего раза два пошумел выпивши… Но разве на них угодишь? Все равно в доме ни шутки, ни смеха, как раньше бывало.
А мать старым своим умом никак не могла понять, что Гришеньке-то ее пятый десяток к концу идет. Что поздно теперь его уму-разуму учить, на праведный путь наставлять… И не след невестку против родного сына натравливать…
И он сорвался. Пришел во втором часу ночи. Велел Марии горячего сготовить, пошел к Сергею в боковушку, но тот, стервец, завернулся с головой в одеяло, отвернулся к стене.
Мать тоже к столу не вышла, хотя, конечно, не спала.
И вот от этого молчания, от этого их безмолвного бунта, накатило такое зло, такая охватила обида… Видимо, вся выпитая за вечер водка в тепле в мозги ударила. Дальше он ничего почти не помнит… Матери вроде бы показалось, что он Марию хочет ударить, она Марию собой загородила…
Утром, когда он спал, мать уехала, не повидавшись с ним, не простившись. Хотя бы выругала как следует на прощание. Расспрашивать, чем и как он обидел мать, было не в его правилах. Что было, того не исправишь, пройдет время — помаленьку забудется материнская обида и все образуется.
Но после ее отъезда в доме окончательно все затихло. Сергей осунулся, как после болезни. На мать не надышится, а с отцом всего разговору: да… нет…
Потолковать бы с сыном по душам, но дыбом вставало отцовское самолюбие: нет же, щенок лопоухий, не тебе перед отцом этаких принцев Гамлетов разыгрывать, между отцом и матерью клинья вбивать… Родители поссорятся и помирятся, а твое дело телячье…
Григорий Антонович завозился на верстаке. Сел, крепко потер лицо ладонями. Нарастала тревога. И вспомнилось такое, отчего сердце точно клещами сдавило.
Четырнадцать лет назад… Тогда их теперешний микрорайон был городской окраиной, отделенной от центра речной протокой. Моста еще не построили, и жители заречья с городом общались своими средствами — зимой по льду, летом переправлялись на лодках.
Стоял холодный ноябрь. Воду схватило первым льдом, но ходить через протоку еще не разрешали.
Двухлетний Сережка второй день капризничал, хныкал, все время просился на руки, а поздним вечером у него перехватило горлышко и он стал задыхаться. Никакие домашние средства не помогали.
К часу ночи стало ясно, что нести его пешком через дальний городской мост или бежать искать какой-то транспорт поздно. А детская больница со старым прославленным врачом была в центре, только протоку перебежать.
Тогда он завернул Сергея в одеяло и побежал к реке. Он бежал ночными безмолвными улицами и думал об одном — только бы добежать… Успеть донести живого.
Он спустился под крутой берег, ступил на тонкий, еще не окрепший лед. Под ним лежала темная ледяная глубина. Стиснув зубы, он легким звериным шагом отошел метра на два от берега и побежал на маячившие впереди городские огни.
На середине реки он услышал за плечом прерывистое, хриплое дыхание. Мария бежала за ним, прижав обеими руками к груди длинный шест.
Не замедляя бега, он крикнул через плечо: «Не подходи близко, дальше держись!»
На бегу он приоткрывал уголок одеяла, ловил уже совсем тихое сиплое дыхание Сережки, припадал на миг к набухшей пульсирующей жилке на мокром от холодного пота виске.
Он успел. Сережке разрезали горлышко, сунули в разрез резиновую трубку, воздух хлынул в легкие, и он начал дышать.
А в приемной на диване, запрокинув голову, лежала Мария. Лицо у нее было голубое, на голубом темнели фиолетовые губы. Время от времени она открывала глаза: огромные, пустые, нездешние. Около нее хлопотали люди в белых халатах.
Только тогда Григорий Антонович узнал, что у нее больное сердце. Сначала он очень напугался, ходил за ней, как за ребенком, но, выписавшись из больницы, Мария осталась такой же молодой, красивой, веселой. Больное сердце не мешало ей работать, растить ребят и любить своего не очень-то покладистого и удобного в житье Гришу.
Григорий Антонович, сидя на верстаке, все поглядывал в оконце, чтобы не прокараулить, когда заявится блудный сынок с повинной своей головушкой. И все же прокараулил. Поднял голову на скрип двери. В дверном проеме стояла Мария, седая, с окаменевшим лицом.
— Иди… Сергея возьми…
— Что такое? Что с ним?! — холодея, спросил Григорий Антонович.
— Пьяный он… — Голос у Марии был такой же тусклый и серый, как ее лицо.
Сергей сидел на земле, привалившись спиной к калитке. Григорий Антонович приподнял его, поставил на ноги, и сын довольно бодро прошагал до крыльца. Потом вдруг бессильно повис, начал валиться, и его пришлось внести в дом на руках.
Нужно было протащить его в боковушку и уложить спать, но в прихожей Сергей вдруг с силой отпихнул отца локтем в грудь и, пошатываясь, вошел в столовую.
— Ты, Серега, не дури… — миролюбиво посоветовал Григорий Антонович, взяв его за плечо. — Пошли давай спать…
— Нет, батя, не выйдет! — Сергей, покачнувшись, оперся о стол. — Мы с тобой сейчас… за круглый стол… мы с тобой сейчас ассамблею проводить станем… — Он громко, по-дурацки захохотал и тяжело плюхнулся на стул.
— Милости прошу, товарищ Малахов! Приса-жи-вайтесь, не стесняйтесь… будьте как дома… — Он опять захохотал, и Григорий Антонович молча сел на указанное ему место.
— Ты на меня, батя, не выбру… не вы-бу-ривайся! Больше я тебя не боюсь… потому что ты… нуль, понятно? Нуль… и без палочки. Ты все еще себя считаешь: я — Малахов! Идешь по улице — пьяный вдребезину… нос кверху… грудь колесом… как верблюд, с незнакомыми людьми направо-налево раскланиваешься… милостиво… а ребята за тобой бегут… хохочут, потешаются…
Сергей не то хохотнул, не то всхлипнул, вытер рот мокрой рукой.
— В бригаде твоей мужики говорят: «Малахов… жернов у нас на шее… гнать надо… и жалко — все же был… Малахов!» Конечно, там ты тихий, не нашумишь… это дома тебе раздолье… здесь тебе все дозволено! Мы с мамой забыли уже, как это люди вечером лягут и спят… Мы, батя, не живем… а ждем… какой придешь! Чего над нами вытворять будешь? А ты, батя, хитрый! Знал, что мама в партком не побежит жаловаться, она и нас приучила… только бы люди не знали, что ты дома творишь! Я все паспорта ждал, хотел, как Верка… дунуть куда глаза глядят, а потом, думаю: нет, шалишь! Мы сперва с батей на пару — попьем, погуляем. Ты — рюмку, я — две…