– Я тоже становлюсь все хуже и хуже, – вздохнула пани Басенька. – Но ты должен написать разбойничью повесть, потому что иначе нам будет не на что жить.
– Хорошо, – согласился Любиньски. – Сотворю разбойничью повесть. Но вовсе не потому, что боюсь голода, а потому, что жажду выразить правду. Помнишь, какое произведение играл Иоахим? – Кажется, что это было что-то Венявского...
– Я все время думал о «Крейцеровой сонате» Толстого. Он написал настоящую разбойничью повесть. Мир без страстей, к этой цели должно стремиться человечество. – Ты слишком много выпил.
– Для Позднышева даже музыка была чем-то отвратительным и проклятым. Первое «престо» в Крейцеровой сонате казалось ему самой похотью. Потому что, по его мнению, музыка – это страшная вещь, ведь она принуждает человека забыть о себе, переносит в чужую ситуацию, человек чувствует не то, что в самом деле чувствует, а то, что чувствовал тот, кто музыку сочинял. Человеку кажется, что он понимает что-то, чего не понимает, и что он может достичь того, чего он достичь не может. Да, Басенька. Ясно, что я сотворю разбойничью повесть. Каждая сцена этой повести будет, как поднятый вверх стилет Позднышева.
Говоря это, он оперся о столбик с треугольным дорожным знаком, который предупреждал, что несколькими .десятками метров дальше – перекресток, и, стиснув кулак, стал грозить лесной темноте.
А в это время – может быть, немного раньше, а может, немного позже – на старую Ястшембску, которая возвращалась от Поровой, где они полакомились четвертинкой денатурата, напал возле кладбища какой-то мужчина. Он ударил ее чем-то по голове, опрокинул ее в придорожный ров, задрал юбку, разорвал трусы в шагу и начал там копаться пальцем. Застонала громко Ястшембска, и это услышал солтыс Вонтрух, потому что усадьба его лежала напротив кладбища, а сам он как раз шел через подворье. Выбежал солтыс на дорогу, увидел лежащую во рву и подумал, что она снова перепила водки или денатурату. Но на этот раз она не храпела, а стонала, и поэтому он приблизился к ней и словами из Священного Писания стал поучать ее, говоря о морали и о женском стыде. На это ответила ему старая Ястшембска, что кто-то ударил ее по голове, а потом, видимо, изнасиловал, потому что у нее трусы разорваны в шагу. Она даже хотела показать их Вонтруху, но он смотреть отказался. Однако помог старой подняться с земли и немного проводил. Дальше она пошла уже сама, громко матеря того, кто ее, похоже, изнасиловал, когда она упала в ров.
Наутро новость об этом происшествии разошлась по всей деревне и вызвала у людей смех. Никто не верил в рассказ старой Ястшембской, потому что она не была особой, которая могла бы в ком-то пробудить эротический аппетит, разве только тот таинственный человек перепутал ее в темноте с кем-нибудь другим. Не была доказательством в этом деле разбитая голова старой, потому что .по пьянке она могла налететь на дерево или удариться головой о камень. То же касалось порванных трусов. Они у нее всегда были порванные, в чем она убедила людей сама, когда один раз, путешествуя автобусом в Трумейки, приказала водителю остановиться в поле и облегчилась на глазах у людей, не удаляясь от автобуса в опасении, как бы он не уехал без нее.
И даже Ян Крыстьян Неглович – доктор всех наук лекарских – не знал, что думать об этом деле. Потому что хоть, с одной стороны, рассказ старой Ястшембской казался чистой пьяной фантазией, то, с другой стороны, не исключено было, что снова появился человек без лица и не убил только потому, что спугнул его солтыс Ионаш Вонтрух.
О крике журавлей и молчании дуба
Клобук услышал стонущий голос журавлей, и в его птичье сердце закралась тоска, захотелось ему вознестись в голубое небо. Журавли прилетали с юга огромными клинами и исчезали в стороне северной, наполняя воздух постоянными жалобами. Их крик был таким же древним, как озеро Бауды, как Клобук, как вечная борьба человека с его страхом, и говорил о плене уходящего времени. Клобук не любил журавлей, потому что те, когда садились на болотах за домом доктора, задавались своими стройными телами, а один из них даже прицелился когда-то в Клобука своим большим клювом. Летя, они все звали друг друга своими стонущими голосами, казалось, что один не мог жить без другого, они тревожились уже от одной мысли об одиночестве, к которому привык Клобук. Он заметил, что люди, видя клины возвращающихся журавлей и слыша их стонущие голоса, долго смотрели вслед стае, как будто над ними пролетала надежда. А потом ниже опускали головы, как будто кто-то у них надежду отобрал. Журавлей, впрочем, было меньше с каждым годом, ранней весной только по два или три клина видели над озером и лесом. Было понятно, что когда-нибудь не прилетит ни один. Так у человека будет отнята его надежда, потому что, все чаще думал Клобук, эти стаи журавлей – не что иное, как стрелы человеческой тоски, которые ранней весной или осенью человек пускает к солнцу.
Потом летели стаи диких гусей. Они плыли по небу, как лодки викингов, на север, все время на север. На день или два они останавливались в заливе. Только ночь заглушала их голоса, хоть и не совсем: они постоянно говорили что-то друг другу, неразборчиво, даже сквозь сон. А за гусями прибывали лебеди, всегда по три. И уже долго не было покоя ни на озере, ни в затоке. То и дело с шумом они разбивали крыльями воду, гоняясь друг за другом, нападая, пока третий не улетал куда-то в другое место. Из-за лебедей жизнь на озере становилась тяжелой для существ, которые любят тишину. Никогда не было известно, когда лебедям захочется взлететь или сесть на озеро с шумом и плеском. Со временем они успокаивались – это тогда, когда в затоке у них уже .были яйца в прибрежных тростниках. С этого момента они были спокойными и, как белые духи, почти бесшумно то там, то здесь показывались на синей воде. Но зато чайки верещали без повода, целые дни проводя в неустанном визге, как будто кто-то все время их обижал. От этих криков озеро теряло свой мягкий голубой цвети становилось бурым, моментами даже черным.
И тогда Клобук уходил в лес, в котором зацветала лещина, а дятлы начинали громко стучать клювами в стволы деревьев. Только на поляне в сосновом молодняке, где рос огромный дуб. Клобук мог найти немного относительной тишины. Но ненадолго, потому что поляна, как большой таз, собирала весеннее солнце, быстрее расцветали на ней голубые подснежники и зеленела молодая трава. Вскоре дрозд начинал там свои бесконечные песни. Но, несмотря ни на что, здесь всегда было спокойнее, особенно потому, что старый дуб позже, чем все существующее в лесу, пробуждался к жизни. Его покрытый пористой корой ствол долго должны были нагревать солнечные лучи, чтобы старые соки потихоньку пошли к отдаленным от земли ветвям. Но потом он начинал зеленеть и возвращал себе давнюю красоту. Он был, как древняя колонна, которая торчала в зеленом молодняке, он был чужим для молодых сосен и далеким от них, погруженным в летаргию, а все-таки живым, равнодушным к судьбе леса, заслушавшимся в то, что с ним творится, а может быть, в пустоту все сильнее разрушающегося ствола. Удивительным было выдержанное молчание старого дуба, и как же отличалось оно от болтливости берез или тополей, лип или ольхи. Какие мрачные секреты поверены этому коренастому стволу, этой шершавой коре, голове, гордой и раскидистой?
Этой весной, удирая от шумного залива. Клобук нашел в древнем дубе, почти на высоте двух метров, небольшое дупло, которое маскировала ветка. А когда он расправил крылья и подскочил вверх, он увидел под слоем засохших листьев завернутый в тряпку старательно смазанный пистолет и две пачки патронов.
О кончине Божьей, человеческом страхе и о том, что можно увидеть внутри себя
Утром в Страстную пятницу Гертруда Макух пришла к Юстыне Васильчук и забрала ее с собой в дом Отто Шульца, где должно было пройти богослужение для горстки верующих, которое проводил пастор Давид Кнотхе. Вначале Юстына несмело возражала против похода к Шульцу, потому что была другой веры, но Гертруда объяснила ей, что пан Бог на такие мелочи не обращает внимания. Даже доктор с сыном своим Иоахимом будет на богослужении в доме Шульца, хоть он раз в Бога верит, а раз не верит. Макухова же прежде всего имела в виду факт, что после смерти своего мужа Юстына расцвела и лицом была похожа на Матерь Пречистую с иконы, которая висела в углу ее избы. Она хотела, чтобы ее увидел доктор и при виде ее оставил свою печаль и ту задумчивость, которую она в последнее время у него замечала. «Пойду с вами и вымолю для себя ребенка», – заявила наконец Юстына. «Как же это? – удивилась Гертруда Макух. – У тебя ведь нет уже мужа». Но ответ Юстыны был решителен: «Для зачатия ребенка не нужен муж, нужен мужчина и Божья милость».
И вот утром старая Гертруда и молодая Юстына шли дорогой через деревню, закутанные в черные платки так, что только глаза были видны. В тот день шел дождь со снегом, с губ слетал пар, что в апреле в этих сторонах неудивительно.