Аполлон Аполлонович уронил карандашик (у ступенек бархатной лестницы); Николай Аполлонович, следуя стародавнему навыку, бросился почтительно его поднимать; Аполлон Аполлонович в свою очередь, бросился упреждать услужливость сына, но споткнулся, упадая на корточки и руками касаясь ступенек; быстро лысая голова его пролетела вниз и вперед; неожиданно оказавшись под пальцами протянувшего руки сына: Николай Аполлонович пред собою мгновенно увидел желтую жиловатую шею отца, напоминавшую рачий хвостик (сбоку билась артерия); косолапых движений своих Николай Аполлонович не рассчитал, неожиданно прикоснувшися к шее; теплая пульсация шеи испугала его, и отдернул он руку, но — поздно отдернул: под прикосновением его холодной руки (всегда чуть потеющей) Аполлон Аполлонович повернулся и увидел — тот самый взгляд; голова сенатора мгновенно передернулась тиком, кожа дрянно так собралась в морщинки над черепом и чуть дернулись уши. В своем домино Николай Аполлонович казался весь — огненным; и сенатор, как вертлявый японец, изучивший приемы Джу-Джицу, отбросился в сторону, распрямляясь вдруг на хрустящих коленках, — вверх, вверх и вбок…
Все это длилось мгновение. Николай Аполлонович молчаливо взял карандашик и подал сенатору.
— «Вот, папаша!»
Чистая мелочь, стукнувши их друг о друга, породила в обоих взрыв разнороднейших пожеланий, мыслей и чувств; Аполлон Аполлонович переконфузился безобразию только что бывшего: своего испуга в ответ на почтительность незначащей сыновней услуги (этот, весь красный, мужчина все же был его сыном: плотью от плоти его: и пугаться собственной плоти позорно, чего ж испугался он?); тем не менее безобразие было: он сидел под сыном на корточках и физически на себе ощущал тот самый взор. Вместе с конфузом Аполлон Аполлонович испытал и досаду: он приосанился, кокетливо изогнул свою талию, горделиво сжал губы в колечко, принимая в руки поднятый карандаш.
— «Спасибо, Коленька… Очень тебе благодарен… И желаю тебе приятного сна…»
Благодарность отца в тот же миг переконфузила сына; Николай Аполлонович почувствовал прилив крови к щекам; и когда он подумал, что он розовеет, он был уж багровый. Аполлон Аполлонович поглядел на сына украдкой; и, увидев, что сын багровеет, стал сам розоветь; чтобы скрыть эту розовость, он с кокетливой грацией полетел быстро-быстро по лестнице, полетел, чтобы тотчас почить в своей спаленке, завернувшись в тончайшее полотно.
Николай Аполлонович очутился один на ступеньках бархатной лестницы, погруженный в глубокую и упорную думу: но голос лакея оборвал его мысленный ход.
— «Батюшки!.. Вот затмение-с!.. Память-то вовсе отшибло… Барин мой, милый: ведь, случилось-то что!..»
— «Что случилось?»
— «А такое, что — иии… Как сказать-то — не смею…»
На ступени сереющей лестницы, устланной бархатом (попираемым ногою министров), временил Николай Аполлонович; из окошка же, на то самое место, где споткнулся родитель, под ноги падала сеточка из пурпуровых пятен; эта сеточка из пурпуровых пятен почему-то напомнила кровь (кровь багрянела и на старинном оружии). Знакомая, постылая тошнота, только не в прежних (в ужасных) размерах, поднялась от желудка: не страдал ли он несварением пищи?
— «Уж такое случилось! Да — вот-с: барыня наша-то…»
— «Барыня наша, Анна Петровна-с…»
— «Приехали-с!!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...
Николай Аполлонович в этот миг с тошноты стал зевать: и громадное отверстие его рта ширилось на зарю: он стоял там, красный, как факел.
Старые губы лакея протянулись под белокурую шапку пышнейших и тончайших волос:
— «Приехали-с!»
— «Кто приехал?»
— «Анна Петровна-с…»
— «Какая такая?..»
— «Как какая?.. Родительница… Что это вы, барин-голубчик, все равно, как чужой: матушка ваша…»
— «?»
— «Из Гишпании в Петербурх возвратились…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Письмецо с посыльным прислали-с: остановились в гостинице… Потому — сами знаете… Положение их такое-с…»
— «?»
— «Только что их высокопревосходительство, Аполлон Аполлонович, изволили выехать, как — посыльный: с письмом-с… Ну, письмо я — на стол, а посыльному в руки — двугривенник…»
— «Почитай, не прошло еще часу, как — Бог ты мой: заявились вдруг сами-с!.. С достоверностью, видно, им было известно, что нетути на дому никого-с…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Перед ним поблескивал шестопер: пятно павшего воздуха багровело так странно; пятно павшего воздуха багровело мучительно: столб багровый тянулся от стены до окошка; в столбе плясали пылиночки и казались пунцовыми. Николай Аполлонович думал, что точно вот так же расплясалась в нем кровь; Николай Аполлонович думал, что и сам человек — только столб дымящейся крови.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Позвонились… Отворяю я, значит, дверь… Вижу: неизвестная барыня, почтенная барыня; только простенько одетая; и вся — в черном… Я это им: „чего угодно-с, сударыня?“ А они на меня: „Митрий Семеныч, али не узнаешь?“ — Я же к ручке: „Матушка, мол, Анна Петровна…“»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Стоит первому встречному негодяю в человека ткнуть попросту лезвием, как разрежется белая, безволосая кожа (так, как режется заливной поросенок под хреном), а в виски стучащая кровь изольется вонючею лужею…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Анна же Петровна — дай им, Боже, здоровья-с — посмотрели: посмотрели, иетта, оне на меня… Посмотрели оне на меня да и в слезы: „Вот хочу посмотреть, как вы тут без меня…“ Из ридикюльчика — ридикюльчик наших фасонов — повынимали платочек-с…»
— «У меня же, сами, небось, изволите знать, строжайший приказ: не пущать… Ну, только я барыню нашу пустил… А оне…»
Старичок выпучил глазки; он остался с широко открытым ртом и, верно, подумал, что в лаковом доме господа уже давно посходили с ума: вместо всякого удивления, сожаления, радости — Николай Аполлонович полетел вверх по лестнице, развевая в пространство причудливо ярко-красный атлас, будто хвост беззаконной кометы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...
Он, Николай Аполлонович… Или не он? Нет, он — он: он им, кажется, тогда говорил, что постылого старика ненавидит он; что постылый старик, носитель бриллиантовых знаков, просто-напросто есть отпетый мошенник… Или это он все говорил про себя?
Нет — им, им!..
Николай Аполлонович оттого полетел вверх по лестнице, прервавши Семеныча, что он ясно представил себе: одно скверное действие негодяя над негодяем; вдруг ему представился негодяй; лязгнули в пальцах у этого негодяя блиставшие ножницы, когда негодяй этот мешковато бросился простригать сонную артерию костлявого старикашки; у костлявого старикашки лоб собрался в морщинки; у костлявого старика была теплая, пульсом бьющая шея и… какая-то рачья; негодяй лязгнул ножницами по артерии костлявого старикашки, и вонючая липкая кровь облила и пальцы, и ножницы, старикашка же — безбородый, морщинистый, лысый — тут заплакал навзрыд и вплотную уставился прямо в очи его, Николая Аполлоновича, умоляющим выражением, приседая на корточки и силясь зажать трясущимся пальцем то отверстие в шее, откуда с чуть слышными свистами красные струи все — прядали, прядали, прядали…
Этот образ столь ярко предстал перед ним, будто он был уже только что (ведь, когда старик упал на карачки, то он мог бы во мгновение ока сорвать со стены шестопер, размахнуться, и…). Этот образ столь ярко предстал перед ним, что он испугался.
Оттого-то вот Николай Аполлонович бросился в бегство по комнатам, мимо лаков и блесков, топоча каблуками и рискуя вызвать сенатора из далекой опочивальни.
Дурной знак
Если я их сиятельствам, превосходительствам, милостивым государям и гражданам предложил бы вопрос, что же есть квартира наших имперских сановников, то, наверное, эти почтенные звания мне ответили б прямо в том утвердительном смысле, что квартира сановников есть, во-первых, пространство, под которым мы все разумеем совокупности комнат; эти комнаты состоят: из единственной комнаты, называемой залой и залом, что — заметьте себе — все равно; состоят они далее из комнаты для приема многоразличных гостей; и протчая, протчая, протчая (остальное здесь — мелочи).
Аполлон Аполлонович Аблеухов был действительным тайным советником; Аполлон Аполлонович был особой первого класса (что опять-таки — то же), наконец: Аполлон Аполлонович Аблеухов был сановник империи; все то видели мы с первых строк нашей книги. Так вот: как сановник, как даже чиновник империи, он не мог не селиться в пространствах, имеющих три измерения; и он селился в пространствах: в пространствах кубических, состоявших, заметьте себе: из зала (иль — залы) и протчего, протчего, протчего, что при беглом осмотре успели мы наблюсти (остальное здесь — мелочи); среди этих-то мелочей был его кабинет, были — так себе — комнаты.