Фолькенхаузен покраснел, но с ответом не торопился и с нескрываемым любопытством рассматривал Шафрова, удивляясь не столько его смелости выразить протест по случаю изъятия кортика, сколько самому визиту в военную комендатуру, где при сложившихся обстоятельствах ничего хорошего его не ожидало. В глазах Шафрова он обнаружил не только ироническую насмешку, но и что-то вызывающе-дерзкое, подумав при этом, что такие русские как Шафров, могут оказаться в Европе опаснее того противника, который прорывается на флангах и в тыл войск фюрера на Восточном фронте. От этой мысли что-то непримиримое колыхнулось в груди Фолькенхаузена, но он удержался от резкого ответа, так как история с кортиком действительно оказалась нелепой и Шафров с унизительным сарказмом использовал ее.
— Здесь произошло какое-то недоразумение, — ответил Фолькенхаузен сдержанно.
— Я так и понял, — согласился Шафров, гася ироническую улыбку.
— Я слушаю, — поспешил Фолькенхаузен перевести разговор, чтобы замять неловкость.
Шафров глотнул застрявший в горле сухой ком, сказал уверенно, искренне:
— Господин генерал! Немецкое командование арестовало мою дочь Марину Александровну, по мужу Марутаеву, подозревая ее в убийстве вашего офицера. Я протестую против незаконного ареста дочери и категорически требую немедленно освободить ее.
Фолькенхаузен вскинул голову и свысока недоуменно смотрел на него. Звякнула о чашечку металлическая ложечка и Нагель, повернувшись в кресле, устремил на Шафрова непонимающий взгляд — или он действительно ничего не знал о случившемся или его смелости не было предела.
— Вы даете себе отчет, против чего протестуете и что от меня требуете? — спросил Фолькенхаузен. В его голосе прозвучало угрожающее раздражение, но Шафров не обратил на это внимание, продолжил твердо.
— Господин генерал, я пришел к вам с полным убеждением, что моя дочь арестована ошибочно.
— Вы так думаете? — раздалось от журнального столика. — Это Нагель решил вмешаться в разговор Шафрова с Фолькенхаузеном.
— С кем имею честь? — сухо спросил Шафров, интуитивно чувствуя, что главным человеком, от которого зависела судьба Марины, по всему видно, был не военный комендант, а этот гестаповец, до сих пор безучастно сидевший за чашкой кофе.
— Начальник гестапо Брюсселя, штурмбанфюрер СС барон фон Нагель.
Шафров посуровел, смело посмотрел в лицо Нагелю, с немалой долей пренебрежения ответил:
— Принимаю к сведению, — Повернув голову к Фолькенхаузену, будто Нагеля для него больше не существовало, с прежней поразительной убежденностью продолжил. — Господин генерал, я заявляю о своей полной уверенности в том, что моя дочь невиновна. Она, мать двух малолетних детей, не может делать и действительно ничего не делала против оккупационных войск Германии. В этом вы можете верить мне.
— Вы плохо знаете свою дочь, — коснулся слуха Шафрова гневный голос Нагеля.
Подавляя чувство неприязни к гестаповцу, стараясь держаться, спокойнее, чтобы не испортить дело, ради которого явился в комендатуру, Шафров все же парировал:
— Уж не вам ли знать ее лучше? — И, не дожидаясь ответа Нагеля, вновь обратился к Фолькенхаузену: — Клянусь честью офицера, она не виновна.
Неосведомленность Шафрова в том, что сделала Марина, в чем она была повинна перед немцами, ставила его в неловкое положение, а он, не зная этого, настойчиво продолжал:
— Слово русского дворянина…
— Господин Шафров, — перебил его Фолькенхаузен, — Если вы в самом деле не знаете, за что арестована ваша дочь и убеждены в ее невиновности, то ваш энергичный протест делает вам честь. Если же вы…
— Господин генерал, — стоял на своем Шафров, — у меня нет никаких оснований подозревать ее в совершении какого-либо преступления против немцев и поэтому я…
— Господин бывший капитан второго ранга, бывшего русского военно-морского флота, — послышалось за журнальным столиком раздраженно и язвительно.
Шафров скорее почувствовал, чем увидел, как Нагель поднялся с кресла и направился к нему, но не повернулся к гестаповцу. Он понимал, что пренебрежительное отношение к начальнику гестапо вряд ли сейчас уместно, но ничего не мог поделать со своей взбунтовавшейся натурой. А Нагель и в самом деле неслышно появился у него из-за спины.
— Вы, надеюсь, слыхали об убийстве на площади Порт де Намюр заместителя военного коменданта Брюсселя майора Крюге?
— Об этом говорит весь Брюссель. Но объясните мне, господин офицер, какое отношение к этому убийству имеет моя дочь?
— Самое прямое, — вместо Нагеля ответил Фолькенхаузен. — Его совершила ваша дочь Марина.
— Это провокация! — не соглашался Шафров, — И я протестую! Категорически протестую! Кате…
Уверовав в невиновность Марины, он протестовал искренне, ни чуть не сомневаясь, что поступает правильно.
— Хватит! — резко прервал его Нагель, — Довольно протестов. Довольно комедии. Ваша дочь сегодня сама явилась в комендатуру и созналась в убийстве майора Крюге. Но по пути совершила нападение на офицера конвоя заложников, тяжело его ранила, и он скончался. Какие еще нужны доказательства!
Суровый взгляд Нагеля уперся в лицо Шафрова, которое вдруг померкло и на нем отразилось состояние внутренней растерянности. К такому повороту он был не готов и какое-то время стоял подавленный, смятый, отыскивая то решение, которое должен был сейчас принять и как офицер, дворянин, честью которого только что клялся, и как отец, дочь которого совершила убийство. От сознания того, что убийство немецкого офицера свершила Марина, он ощутил, как сквозь сумятицу мыслей медленно, но уверенно начало пробиваться в нем чувство гордости за нее. Обстоятельства и время не позволяли ему глубоко разобраться в себе, но одно было совершенно ясно: Марина поступила, как велело ей сердце русского человека. И оттого, что в сердце дочери была частица и его крови, он почувствовал и себя сопричастным к подвигу и возгордился собой.
Бледность постепенно сходила с его лица, взгляд становился сосредоточенным, уверенным. Он поднял голову, расправил плечи и, глядя мимо рядом стоявшего Нагеля на Фолькенхаузена, окрепшим голосом сказал:
— Господин генерал, я снимаю свой протест. Прикажите адъютанту вернуть мне кортик. Честь имею.
Пристукнул каблуками, слегка склонил на прощание голову и повернулся через левое плечо. Пошатываясь оттого, что кружилась голова от резкого движения — строевые повороты уже были не для него — и от только что пережитого, он неуверенным шагом направился из кабинета, словно из последних сил выбираясь из смертельно опасной пропасти.
* * *
С задумчивой неторопливостью просматривала Елизавета газеты, заголовки которых пестрели броскими сообщениями об аресте Марины, и мучительно думала, каким образом в своих предельно ограниченных правах пленной королевы отыскать возможность отвести от нее смертельную казнь. Испытанные ранее формы давления на правительства иностранных государств: дипломатические ноты протеста, демарши, памятные записки, политические и экономические санкции, наконец, разрыв дипломатических отношений — все эти общепринятые нормы международного права фашизм уничтожил вместе с независимостью Бельгии. Отложив газеты, она поглубже опустилась в кресло, будто хотела спрятаться в нем от забот и тревог и безучастным взглядом уставилась на скрипку и смычок, лежавшие в раскрытом футляре рядом, на столике.
В другое время в такие минуты ее руки сами тянулись к скрипке и смычку и она принималась играть, находя утешение в музыке, но сейчас душа ее была в таком смятении, что даже годами испытанный прием нервного успокоения — игра на скрипке — не могла принести ей забвение.
Часы пробили полдень и, как всегда в дни занятий, в сопровождении секретаря в кабинет вошел Деклер. Елизавета просветлела лицом, надеясь, быть может, с его помощью избавиться от состояния внутренней подавленности и душевной опустошенности. В ее взгляде Деклер обнаружил печаль, поинтересовался, здорова ли она?
— Душа болит, мой учитель, — откровенно и грустно призналась Елизавета, пригласила его сесть в рядом стоявшее кресло.
— Понимаю вас, Ваше Величество, — указал Деклер взглядом на лежавшие на журнальном столике газеты с сообщениями об аресте Марины.
Елизавета благодарно посмотрела на него и задала вопрос, ставший уже традиционным при их встрече.
— Что нового слышно в Брюсселе?
— Весь Брюссель живет подвигом Марины, — воспользовался этим Деклер, чтобы повести разговор в нужном ему направлении. — Брюссельцы к стенам тюрьмы Сент-Жиль, где находится узница, ночью тайком кладут живые цветы.
Елизавета словно задохнулась от изумления. Всем корпусом повернулась в кресле к нему, жадно спросила:
— Живые цветы? Зимой?